|
|
ПОВЕСТЬ БРОДЯЖНОЙ ЖИЗНИ
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 22:23 | Сообщение # 16 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
x x x И пришла мне ночью благодетельная мысль. Прошлой зимой приезжали в Ярославль два моих гимназических то-варища-одноклассника, братья Поповы. Они разыскали меня в полку, кутили три дня, пропили все, деньги и свою пару лошадей с санями, и уехали на ямщике в свое име-ние, верстах в двадцати пяти от Ярославля под Романо-вым Борисоглебском. Имение это они получили в наслед-ство, бросили гимназию, вскоре после меня, и поселились в нем и живут безвыездно, охотясь и ловя рыбу. Они еще тогда уговаривали меня бросить службу и идти к ним в управляющие. Вспомнил я, что по Романовской дороге деревня Ковалеве, а вправо, верстах в двух от нее на берегу Волги, их имение Подберезное. -- Вот и место, -- обрадовался я. Съев из последних денег селянку и растегай, я бодро и весело ранним утром зашагал первые версты. Солнце слепило глаза отблесками бриллиантиков бесконечной снежной поляны, сверкало на обиндевевших ветках берез большака, нога скользила по хрустевшему снегу, кото-рый крепко замел след полозьев. Руки приходилось греть в карманах для того, чтобы теплой ладонью время от времени согревать мерзнувшие уши. Подхожу к деревне; обрадовался, увидев приветливую елку над новым домом на краю деревни. Иван Елкин! Так звали в те времена народный клуб, убежище холодных и голодных-- кабак. В деревнях ни-когда не вешали глупых вывесок с казенноканцелярским названием "питейный дом", а просто ставили елку над крыльцом. Я был горд и ясен: в кармане у меня звякали три пятака, а перед глазами зеленела над снежной кры-шей елка, и я себя чувствовал настолько счастливым, на-сколько может себя чувствовать усталый путник, одетый при 20-градусном морозе почти так же легко, как одева-лись боги на Олимпе... Я прибавил шагу, и через минуту под моими ногами заскрипело крыльцо. В сенях я столк-нулся с красивой бабой, в красном сарафане, которая по-стилала около дверей чистый половичок. -- Вытри ноги-то, пол мыли! -- крикнула она мне. Я исполнил ее желание и вошел в кабак. Чистый пол, чистые лавки, лампада у образа. На стойке бочонок с краном, на нем висят "крючки", медные казенные мерки для вина. Это -- род кастрюлек с длинными ручками, ме-рой в штоф, полуштоф, косушку и шкалик. За стойкой полка, уставленная плечистыми четырехугольными полу-штофами с красными наливками, желтыми и зелеными на-стойками. Тут были: ерофеич, перцовка, полыновка, ма-линовка, рябиновка и кабацкий ром, пахнущий сургу-чом. И все в полуштофах: тогда бутылок не было по каба-кам. За стойкой одноглазый рыжий целовальник в крас-ной рубахе уставлял посуду. В углу на лавке дремал обо-рванец в лаптях и сером подобии зипуна. Я подошел, вы-нул пятак и хлопнул им молча о стойку. Целовальник молча снял шкаличный крючок, нацедил водки из крана вровень с краями, ловко перелил в зеленый стакан с толстым дном и подвинул его ко мне. Затем из-под стойки вытащил огромную бурую, твердую, как булыжник, пе-ченку, отрезал "жеребьек", ткнул его в солонку и подви-нул к деревянному кружку, на котором лежали кусочки хлеба. Вышла хозяйка. -- Глянька, малый, да ты левое ухо отморозил. -- И впрямь отморозил... -- Давай-ка снегу. Хозяйка через минуту вбежала с ковшом снега. -- Нокося, ототри!... Да и щеку-то, глядь, щеку-то. Я оттер. Щека и ухо у меня горели, и я с величайшим наслаждением опрокинул в рот стакан сивухи и начал за-кусывать хлебом с печенкой. Вдруг надо мной прогремел бас: -- И выходишь ты дурак, -- а еще барин! Передо мной стоял оборванец. -- Дурак, говорю. Жрать не умеешь! Не понимаешь того, что язык-- орган вкуса, а ты как лопаешь? Без вся-кого для себя удовольствия! -- Нет, брат, с большим удовольствием, -- отвечаю. -- А хочешь получить вдвое удовольствие? Поднеси мне шкалик, научу тебя, неразумного. Умираю, друг, с по-хмелья, а кривой черт не дает! Лицо его было ужасно: опух, глаза красные, борода растрепана и весь дрожал. У меня оставалось еще два пятака на всю мою будущую жизнь, так как впереди ничего определенного не предви-делось. Вижу, человек жестоко мучится. Думаю, -- ри-скнем. То ли бывало... Бог даст день, бог даст и деньги! И я хлопнул пятаками о стойку. Замелькали у кривого крючок, стаканы, нож и печенка. Хозяйка, по жесту бро-дяги, сняла с гвоздя полотенце и передала ему. Тот намо-тал конец полотенца на правую руку, другой конец пере-кинул через шею и взял в левую. Затем нагнулся, взял правой рукой стакан, а левой начал через шею тянуть вниз полотенце, поднимая, таким образом, как на блоке, правую руку со стаканом прямо ко рту. При его дрожа-щих руках такое приспособление было неизбежно. Нако-нец, стакан очутился у рта, и он, закрыв глаза, тянул ви-но, повидимому, с величайшим отвращением. Поставив пустой стакан, сбросил полотенце. -- Ой, спасибо! И глаза повеселели -- будто переродился сразу. -- А тебе, малый, не жаль будет уступить... Уж по-правляй совсем! Я видел его жадный взгляд на мой стакан и подвинул его. -- Пей. И он уж без всякого полотенца слегка, дрожащей ру-кой ловко схватил стакан и сразу проглотил вино. Только булькнуло. -- Спасибо. Теперь жив. Ты закусывай, а я есть не буду... Я взял хлеб с печенкой и не успел положить в рот, как он ухватил меня за руку. -- Погоди. Я тебя обещал есть выучить... Дело просто. Это называется бутерброд, стало быть, хлеб внизу, а печенка сверху. Язык -- орган вкуса. Так ты вот до сей поры зря жрал, а я тебя выучу, век благодарен будешь в других уму-разуму научишь. Вот как: возьми да переверни, клади бутерброд не хлебом на язык, а печенкой. Ну-ка! Я исполнил его желание, и мне показалось очень вкусно. И при каждом бутерброде до сего времени я вспоми-наю этот урок, данный мне пропоицей-зимогором в каба-ке на Романовском тракте, за который я тогда запла-тил всем моим наличным состоянием. В кабак вошли два мужика и распорядились за столиком полуштофом, а зимогор предложил мне покурить. Я свернул собачью ножку и с удовольствием затянулся махоркой. -- Куда идешь? -- спросил меня хозяин. -- Не видишь -- на Кудыкину гору, чертей за хвост ловить,-- огрызнулся на него бродяга.-- Да твое ли это дело! Допрашивать-то твое дело? Ты кто такой? -- Да я к слову... -- За такие слова и в кабак к тебе никто ходить не будет... -- В Романов иду, -- сказал я. -- Далеко. Ты, мал, поторапливайся. Ишь метелица какая закурила... Я пожал руку бродяге, поклонился целовальнику и вышел из теплого кабака на крыльцо. Ветер бросил мне снегом в лицо. Мне мелькнуло, что я теперь совсем уж отморожу себе уши, и я вернулся в сени, схватил с: пола чистый половичок, как башлыком укутал им голову.и бодро выступил в путь. И скажу теперь, не будь этого половика, я не писал бы этих строк. Стемнело, а я все шел и шел. Дорога большая, обса-женная еще при "матушке Екатерине" березами; сбиться нельзя. Иногда нога уходила до колен в навитые по ко-лее гребни снега. Метель кончилась. Идти стало легче. Снег скрипел под ногами. Темь, тишина, одиночество. Половик спас меня -- ни разу не пришлось оттирать ушей и щек. Вот вдали огоньки... Темные контуры домов... Я чув-ствовал такую усталость, что, не будь этой деревни, ка-жется, упал бы и замерз. Предвкушая возможность вытя-нуться на лавке или хоть на полу в теплой избе, захожу в избу... в одну... в другую... в третью... Везде заперто, и в ответ на просьбу о ночлеге слышу ругательства. За-хожу в четвертую -- дверь оказалась незапертой. Коптит светец. Баба накрывает на стол. В переднем углу сидит седой старик, рядом бородатый мужик и мальчонка. Во-шел и, помня уже раз испытанный когда-то урок, помо-лился на образ. . -- Пустите переночевать, Христа ради. -- Дверь-то не заперла, лешая! -- зыкнул на бабу бо-родатый. -- Не прогневайся, не пущаем... Иди себе с богом от-куда пришел... Иди уж!..-- затараторила баба. -- Замерз ведь я... Из Ярославля пешком иду. -- У меня этакий наслезник топор изпод лавки спер... -- Я ведь не вор какой...-- пробовал защищаться я, снимая с шеи и стряхивая украденный половик. Хозяйка несла из печи чашку со щами. Пахло гриба-ми с капустой. Ломти хлеба лежали на столе. -- Фокыч, пущай он поисть, а там и уходит... А, Фокыч? -- обратилась баба к рыжему. -- Садись, поешь уж. Только ночевать не пущу, -- ска-зал рыжий, а старик указал мне место на скамье, где сесть. Скинув половик и пальто, я уселся. Аромат райский ощущался от пара грибных щей. Едим молча. Еще под-лили. Тепло. Приветливо потрескивает, слегка дымя, лу-чина в светце, падая мелкими головешками в лохань с водой. Тараканы желтые домовито ползают по Илье Муромцу и генералу Бакланову... Тепло им, как и мне. Хо-зяйка то и дело вставляет в железо высокого светца новую лучину... Ели кашу с зеленым льняным маслом. Кош-ка вскочила на лавку и начала тереться о стенку. -- Топор-то у меня стащил... И заперто было... Сидим это... перед рождеством дело... Поужинали... Вдруг сту-чит. Если бы знали, что бродяга, в жисть не отперли бы. -- Кто это? -- спрашиваю. -- А он из-за двери-то: -- Нет ли продажного холста? А холстина-то была у нас. Отпираю. Входит так, му-жичонка. -- Тебе, спрашиваю, холста? -- а он: -- Милостиньку ради Христа! Пустите ночевать да обогреться. -- Вижу, человек хороший... Ночевал... А утром, глядь, нету... Ни его нет, ни топора нет... Вот и пущай вашего брата!.. Кошка играла цепочкой стенных часов-ходиков, кото-рые не шли. Чтобы сколько-нибудь задержаться в теплой избе, я заговорил о часах. -- Давно стоят? -- спрашиваю хозяина. -- С лета. Упали как-то, ну, и стали. А ты понимаешь в часах-то? -- Малость смыслю. У себя дома всегда часы сам чиню. -- Ну, паря. А ты бы наши-то посмотрел... -- Что же, я, пожалуй, посмотрю... Отвертка есть? -- Стамеска махонькая есть. Подал стамеску. Хозяйка убрала со стола. С сердеч-ным трепетом я снял со стены ходики и с серьезной фи-зиономией осмотрел их и принялся за работу. Коечто раз-винтил. -- Темновато при лучинето... Уж я лучше утром... Хозяйка подала платок, в который я собрал части ча-сов. Улегся я на лавке. Дед и мальчишка забрались на полати... Скоро все уснули. Тепло в избе. Я давно так крепко не спал, как на этой узкой скамье с сапогами в головах. Проснулся перед рассветом; еще все спали. Ти-хо взял из-под головы сапоги, обулся, накинул пальто и потихоньку вышел на улицу. Метель утихла. Небо звезд-ное. Холодище страшенный. Вернулся бы назад, да вспом-нил разобранные часы на столе в платочке и зашагал, завернув голову в кабацкий половик... x x x Деревня Ковалево. Спрашиваю у бабы с ведром у ко-лодца, как пройти в Подберезное. Так называлось имение Поповых -- цель моего стремления. -- А вот направо просекой, прямо и придешь. Только, гляди, дороги лесом нет, оттоле никто не ездит... Прямо к барскому дому подойдешь, недалече. И пошел я мимо овинов к лесу, пошел просекой, уто-пал выше колена в снегу; было тихо, неособенно холодно и облачно. Это "недалече" мне показалось так версты в три. От меня валил пар, голова была мокрая, а я шагал и шагал. Вот, наконец, барский дом, с выбитыми рама-ми, с полуободранной крышей, с заколоченной жердями крест на крест зияющей парадной дверью под обвалив-шимся зонтом крыльца. Следов нигде никаких. Налево от дома в почерневшем флигеле из трубы вьется дымок, а от флигеля тропочка в другую сторону от меня. Вхожу в большую избу, топится печь. Около шестка хлопочет ста-рушка, типа пушкинской няни. -- Здравствуйте. Это Подберезное? -- Было оно Подберезное когда-то, да сплыло! -- А где Поповы живут? -- Ээх! Были Поповы, да сплыли! Горькую весть узнаю. Оказалось, что братья Поповы получили это имение года два назад в наследство от дя-ди, переехали сюда вдвоем и сразу закутили вовсю. При-дут, бывало, в Ковалеве, купят все штофы и полуштофы, что стоят на полках с разными наливками и настойка-ми -- это для баб, а для мужчин ведро водки поставят. На закуску скупят в лавке все крендели, пряники и гуля-ют. А то в Романов или Ярославль уедут-- по неделям пьют. Уедут на своих лошадях, в своих экипажах, про-пьют их в городе, а назад на наемных вернутся, в одних пальтишках... Сперва продали все добро из комнат, потом хлеб, скот -- и все понемногу; нет денег на вино -- коро-ву сведут, диван продадут. Потом строевые деревья из лесу продавали потихоньку от начальства, потом осенью этой из дома продали двери да рамы -- разорили все и уехали, а куда и сами не знаем. Пришел с бутылкой постного масла ее муж, старик -- оба бывшие крепостные этого имения. Он все подтвердил и еще разукрасил, что сказала старушка. Я в свою оче-редь рассказал, зачем пришел. Сердечно посожалели они меня, накормили пустыми щами, переночевал я у них в теплой избе, а утром чуть рассвело, напоив горячей водой с хлебом, старик отвел меня по чуть протоптанной им же стежке через глубокий овраг, который выходил на Волгу, в деревню Яковлевское, откуда была дорога в Ковалево. В деревне мы встретили выезжавшего на доброй лоша-денке хорошо одетого крестьянина, который разговорил-ся со стариком. Оказалось, что это приказчик местного бо-гача Тихомирова, который шьет полушубки из лучших романовских овец на Москву и Ярославль. Старик расска-зал про меня, и приказчик, ехавший в Ярославль, пожалел меня, поругал пьяниц Поповых и предложил довезти ме-ня до Ярославля. Потом повернул лошадь к своему до-му, вынес оттуда новый овчинный тулуп. -- Надень, а то замерзнешь. Проезжая деревню, где я чинил часы, я закутался в тулуп и лежал в санях. Также и в кабак, где стащил по-ловик, я отказался войти. Всю дорогу мы молчали -- я не начинал, приказчик ни слова не спросил. На второй по-ловине пути заехали в трактир. Приказчик, молчаливый и суровый, напоил меня чаем и досыта накормил домаш-ними лепешками с картофелем на постном масле. По приезде в Ярославль приказчик высадил меня, я его поблагодарил, а он сказал только одно слово: -- Прощавай! После хороших суток, проведенных у стариков в теп-лой хате, в когда-то красивом имении на гористом берегу Волги -- я опять в Ярославле, где надо избегать встречи с полковыми товарищами и думать, где бы переночевать и что бы поесть. Пошел на базар, чтобы сменять хоро-шие штаны на плохие или сапоги -- денег в кармане ни копейки. Последний пятак за урок, как бутерброды есть, заплатил. Я прямо пошел на базар, где гостиницы Стол-бы. Посредине толкучки стоял одноэтажный промозглый длинный дом, трактир Будилова, притон всего бездомно-го и преступного люда, которые в те времена в честь его и назывались "будиловцами". Это был уже цвет ярослав-ских зимогоров, летом работавших грузчиками на Волге, а зимами горевавших и бедовавших в Будиловском трак-тире. Сапоги я сменял на подшитые кожей старые валенки и получил рубль придачи и заказал чаю. В первый раз я видел такую зловонную, пьяную трущобу, набитую сплошь скупавшими у пьяных платье: снимает пальто или штаны -- и тут же наденет рваную сменку... Минуту назад и я также переобувался в валенки... Я примостился в уг-лу, у маленького столика, добрую половину которого за-нимал руками и головой спавший на стуле оборванец. Мне подали пару чаю за 5 копеек, у грязной торговки я купил на пятак кренделей и наслаждаюсь. В валенках тепло ногам на мокром полу, покрытом грязью. Мысли мелькают в голове -- и ни на одной остановиться нельзя, но девять гривен в кармане успокаивают. Только вопрос, где ночевать? У Лондрона больше неудобно проситься. Где же? Кого спросить? Но все такие опухшие от пьян-ства разбойничьи рожи, что подступиться не хочется. Пью чай, в голове думушка: где бы ночевать?.. Рас-сматриваю моего спящего соседа, но мне видна толькокудлатая голова, вся в известке, да торчавшие из-под го-ловы две руки, в которые он уткнулся лицом. Руки тоже со следами известки, въевшейся в кожу. Пью, смотрю на оборванцев, шлепающих по сырому полу снежными опорками и лаптями... Вдруг стол качнул-ся. Голова зашевелилась, передо мной лицо желтое, опух-шее. Пьяные глаза он уставил на меня и снова опустил голову. Я продолжал пить чай... Предзакатное солнышко на минуту осветило грязные окна притона. Сосед опять поднял голову, выпрямился и сел на стуле, постарался встать и опять хлюпнулся. Потом взглянул на меня и сказал: -- На завод пора, а я, мотри, мал, того... -- И стал шарить в карманах... Потом вынул две копейки, кинул их на стол. -- Мотри, только один семик... добавь тройчак на шкалик... охмелюсь и пойду! -- обратился он ко мне. -- Ладно. Я спросил косушку. Подали ее, четырехугольную, и принесли стаканчик из зеленого стекла, шкаличного раз-мера. Из косушки их выходило два. Деньги, гривенник, конечно уплатил, как и раньше за чай -- вперед. Здесь такой обычай. -- Пей! -- Налей. Руки не годятся, расплещут. Я налил. Он нагнулся над столом, обеими руками об-хватил стакан, понемногу высосал вино и сразу пришел в себя. -- Ну вот я и жив! Спасибо, брательник... -- Ешь крендели, закусывай, -- предлагаю. -- Не надо. А ты чего не пьешь?-- спрашивает меня, а сам любовно косится на косушку. -- Сыпь! Я не буду. -- Во спасибо!.. А то не прохватило. На этот раз он сам налил полный стакан, выпил смаху и крякнул: -- Теперь жив. -- Чайку? -- Коли милость твоя и чайком бы погреться... -- Малай-й! -- подозвал он полового. -- Прибор к па-ре и на семик сахару... Да кипяточку, -- и подвинул по-ловому свои две копейки, лежавшие на столе. Половой сунул в рот две копейки, схватил чайник и тотчас же принес два куска сахару, прибор и чайник с кипятком. Мой сосед молча пил до поту, ел баранки и, наконец, еще раз поблагодарив меня, спросил: -- А ты по какой ударяешь? -- Да по такой же! Вишь, зимогорю... -- Я тоже зимогор, уж десяток годов коло Будилова околачиваюсь, а сейчас при месте, у Сорокина, на белиль-ном... Да вчера получка была, загулял... И шапку про-пил... Как и дойду, не знаю... Разговорились. Я между прочим сказал, что не знаю, как прозимогорю до водополья, и что сегодня ночевать негде. -- Эка дура! Да на завод к нам! У Сорокина места хватит.... -- Да я не знаю работы... -- В однорядь выучат... Напьемся чаю, да айда со мной. Сразу приделят к делу... Он кое-что рассказал о заводе. -- У меня паспорта нет. -- А у кого он на заводе есть? Там паспортов не лю-бят, рублем дороже в месяц плати... Айда! Ввалилась торговка. На руке накинута разная тре-панная одежонка, а на голове, сверх повязанного платка, картуз с разорванным пополам козырьком. -- Почем картуз? -- спрашиваю. -- Гривенник. -- А гривну хошь... -- Добавь семишку, за пятак владай! Я купил засаленный картуз и дал зимогору. Мы за-шагали к Волге.
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 22:26 | Сообщение # 17 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
ГЛАВА ПЯТАЯ. ОБРЕЧЕННЫЕ Сытный ужин. Таинственный великан. Утро в казарме. Работа в пекле. Схватка с разбойником. Суслик. Сказка и бывальщина. Со-бака во щах. Встреча с Уланом. Кто был Иван Иванович. Смерть атамана Репки. Опять на Волге. Вспомню белильный завод так, как он есть. Прихо-дится заглянуть лет на десяток вперед. Дело в том, что я его раз уж описывал, но не совсем так, как было. В 1885 году, когда я уже занял место в литературе, в "Рус-ских ведомостях" я поместил очерк из жизни рабочих "Обреченные". Подробнее об этом дальше, а пока я ска-жу, что "Обреченные"-- это беллетристический рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и фамилии изменены и не назван даже самый город, где был этот завод, а главные действующие лица заменены другими, словом написан так, чтобы и узнать нельзя было, что одно из действующих лиц -- я, самолич-но, а другое главное лицо рассказа совсем не такое, как оно описано, только разве наружность сохранена... Печа-тался этот рассказ в такие времена, когда правду говорить было нельзя, а о себе мне надо было и совсем молчать. А правда была такая. Вечереет. Снежок порошит. Подходим к заводу. Это ряд обнесенных забором по берегу Волги, как раз против пароходных пристаней, невысоких зданий. Мой спутник постучал в калитку. Вышел усатый ста-рик-сторож. -- Фокыч, я новенького привел... -- Нук штож... Веди в контору, там Юханцев, он запишет. Приходим в контору. За столом пишет высокий ры-жий солдатского типа человек. Стали у дверей. -- Тебе что, Ванька? -- Вот новенького привел. Юханцев оценил меня взглядом. -- Ладно. В кубовщики. Как тебя писать-то. -- Алексей Иванов. -- Давай паспорт. -- У меня нет. -- Ладно. Четыре рубля в месяц. Отведи его, Ваня, в казарму. А потом ко мне обратился: -- Поешь, выспись, завтра в пять на работу. Шастай! Третья казарма -- длинное, когдато желтое, грязное и закоптелое здание, с побитыми в рамах стеклами, отку-да валил пар... Голоса гудели внутри... Я отворил дверь. Удушливо-смрадный пар и шум голосов на минуту оше-ломил меня, и я остановился в дверях. -- Лешай, чего распахнул! Небось, лошадей воровал, хлевы затворял! Услыхал я окрик и вошел. Большая казарма. Кругом столы, обсаженные наро-дом. В углу, налево, печка с дымящимися котлами. На одном сидит кашевар и разливает в чашки щи. Направо, под лестницей, гуськом, один за одним, в рваных руба-хах и опорках на босу ногу вереницей стоят люди, подви-гаясь по очереди к приказчику, который черпает из боль-шой деревянной чашки водку и подносит по стакану каж-дому. -- Эй, ты, новенький, подходи! -- крикнул он мне. Я становлюсь в очередь и тоже получаю стакан сиву-хи и сажусь к крайней чашке, за которой сидело девять человек. Здоровенный рыжий безусый малый крошит говядину на столе и горстями валит во щи. Я напустился на го-рячие щи. -- Ишь ты, с воли-то пришел, как хрястает, погля-деть любо! -- замечает старичонка с козлиной бородкой. -- А тебе завидно, Ворона дохлая? -- Не завидно, а все-таки... Свалили в чашку говядину. Сбегали к кашевару, до-бавили щей. Рыжий постучал ложкой. -- Таскай со всем! Вкусно пахли щи, но и с говядиной ели лениво. Так и не доели, вылили. Наложили пшенной каши с салом... Я жадно ел, а другие только вид делали. -- Что это никто каши не ест? -- спросил я соседа. -- Приелась. Погоди с недельку, здесь поработаешь и тебя от еды отвалит... Я похлеще тебя ашал, как с воли пришел, а теперь и глядеть противно. А я прожил на заводе слишком четыре месяца, а ел все время так же, как и сегодня: счастье подвезло. Понемногу все отваливались и уходили наверх по ши-рокой лестнице в казарму. Я все еще не мог расстаться с кашей. Со мной рядом сидел -- только ничего не ел -- ог-ромный старик, который сразу, как только я вошел, по-разил меня своей фигурой. Почти саженного роста, с гу-стыми волосами в скобку, с длинной бородой, вдоль ко-торой двумя ручьями пробегали во всю ее длину серебря-ные усы... А лицо землисто-желтое, истомленное, с полупотухши-ми глубокими серыми глазами... Его огромная ручища с полосками белил в морщинах, казалось, могла закрыть чашку... Он сидел, молчал, а потом этой жесткой, как железо, рукой похлопал меня по плечу. -- Кушай на здоровье. Будешь есть -- будешь жив... Главное ешь больше. Здесь все в еде... -- А вот ты, дедушка, не ешь. -- Мне не к чему... Я умирать собираюсь, а тебе еще жить да жить надо... Гляжу я на тебя и радуюсь. По ду-ше ты мне сразу пришелся... -- Спасибо, дедушка, и ты мне тоже... А то ведь у меня здесь все чужие. -- Здесь все друг другу чужие, пока не помрут... А от-сюда живы редко выходят. Работа легкая, часа два-три утром, столько же вечером, кормят сытно, а тут тебе и конец... Ну эта легкая-то работа и манит всякого... Му-жик сюда мало идет, вреды боится, а уж если идет какой, так либо забулдыга, либо пропоец... Здесь больше отстав-ной солдат работает, али никчемушный служащий, что от дела отбился. Кому сунуться некуда... С голоду да с хо-лоду... Да наш брат гиляй бездомный, который, как мед-ведь, любит летом волю, а зимой нору... -- Нет, я только до весны... С первым пароходом убегу... -- Все, брательник, так думают. А как пойдут ко-лики да завалы, от хлеба отобьет-- другое запоешь...Ну да ладно, об этом подумаем... Ужо увидим. -- А сколько тебе годков, дедушка? Старик поднял голову, и глаза его сверкнули на меня. -- Без малого слишком около того... И опять положил пудовую ручищу на мое далеко не слабое плечо. -- А ты, вот што: ежели хошь дружить со мной, так не трави меня, не спрашивай кто да что, да как, да откеля... Я того, брательник, не люблю... Ну, понял? Ты, я вижу, молодой да умный... Может, я с тобой с первым и балакаю. Ну, понял? -- Ладно, понял, так и будет. -- А звать меня Иваном, и отец Иван был. -- А меня Алексей Иванов. -- Ну вот, оба Иванычи! -- и как-то нутром засмеялся. -- Ведь я тебя не спрашиваю, кто ты, да что ты? А нешто я не вижу, что твое место не здесь... Мое так здесь, я свое отхватал, будя. Понял? -- Понял. -- А теперь спать пойдем, около меня на нарах слободно, дружок спал, в больницу отправили вчера. Вот захвати сосновое поленце в голову, заместо подушки -- и айда. И сильно хромая, стал подниматься по лестнице. Измученный последними тревожными днями, я скоро заснул на новой подушке, которая приятно пахла в во-нючей казарме сосновой коркой... А такой роскоши -- вы-тянуться в тепле во весь рост -- я давно не испытывал. Эта ночь была величайшим блаженством. Главное -- ноги вытянуть, не скрючившись спать! Сквозь сон я услыхал звонкий стук и вместе с тем колокол в соседней с заводом церкви. Звонили к заутре-ни, а в казарме сторож стучал деревянной колотушкой и нараспев кричал: -- Подымайтесь на работу, ребятушки, подымайсь. -- Эх, каторга-- жизнь... А-а-а...-- зевал ктото спро-сонья. -- На работу, ребятушки, на работу-у. -- Чего горланишь, дармоед Сорокинский. -- Что ты, окромчадал что ли, орешь! -- слышались недовольные голоса с поминанием родителей до седьмого колена. И над всем загремело: -- На пожаре ты что ли, дьявол! Это рявкнул на сторожа вскочивший с нар во весь свой огромный рост Сашка, атаман казармы, буян и пья-ница. -- Встал, так и не буду. Чего ругаешься? -- испуган-нопроворчал сторож, пятясь к лестнице. Недалеко от меня в углу заколыхалась груда разно-цветных лохмотьев, и изпод нее показалась совершенно лысая голова и опухшее желтое лицо с клочком седых волос под нижней губой. -- Гляди, сам паршивый козел из помойной ямы вы-лезает, становись, ребята! -- загрохотал Сашка. Ему в ответ засмеялись. Козел ругался и бормотал что-то... Понемногу все поднялись, по одиночке друг за дру-гом спустились вниз, умывались на ходу, набирая в рот воды и разливая по полу, чтобы для порядка в одном месте не мочить, затем поднимались по лестнице в ка-зарму, утирались кто подолом рубахи, кто грязным каф-таном. Некоторые прямо из кухни, не умываясь, шли в ку-сочную, на другой конец двора. Я пошел за Иваном. На дворе было темно, метель слепила глаза и жгла еще не проснувшееся горячее тело. Некоторые кубовщики бежали в одних рубахах и опор-ках. -- Все равно околевать-то!-- ответил мне один, кото-рому я участливо заметил, что холодно... -- Сейчас согреемся! -- утешил меня Иваныч, отворяя дверь в низкое здание кубочной, и через сени прошли в страшно жаркую с сухим жгучим воздухом палату. -- Тепло, потому клейкие кубики выходят, а им жар нужен. Длинная, низкая палата вся занята рядом стоек для выдвижных полок, или, вернее, рамок с полотняным дном, на котором лежит "товар" для просушки. Перед кажды-ми тремя стойками стоит неглубокий ящик на ножках в виде стола. Ящик этот так и называется -- стол. В этих столах лежали большие белые овалы. Это и есть кубики, которые предстояло нам резать. Иваныч подал мне нож, особого устройства, напоми-нающий большой скобель, только с одной длинной руко-ятью посредине. -- Вот это и есть нож, которым надо резать кубики мелко, чтобы ковалков не было. Потом, когда кубики изрежем, разложим их на рамы, ссыпем другие и сложим в кубики. А теперь скидай с себя рубаху. Скинул и сам. Я любовался сухой фигурой этого ма-стодонта. Широкие могучие кости, еле обтянутые кожей, с остатками высохших мускулов. Страшной силы, пови-димому, был этот человек. А он полюбовался на меня и одобрительно сказал: -- Тебе пять кубиков изрезать нипочем. Ну, гляди. Показал мне прием, начал резать, но клейкий кубик, смассовавшийся в цемент, плохо поддавался, приходилось сперва скоблить. Начал я. Дело пошло сразу. Не успел Иваныч изрезать половину, как я кончил и принялся за вторую. Пот с меня лил градом. Ладонь правой руки рас-краснелась и в ней чувствовалась острая боль -- пред-вестник мозолей. Вдруг Иваныч бросил нож, схватился за живот и за-стонал... -- Опять схватило... Колики проклятые... Я усадил его на окно, взял его нож и, пока он му-чился, изрезал оба его кубика и кончил свой, второй... Старик пришел в себя и удивился, что работа сделана. -- Спасибо. Вот спасибо! -- А теперь, Алеша, завяжи себе рот тряпицей, что-бы пыли при ссыпке не глотать... Вот так. Мы завязали рты грязными тряпками и стали пере-сыпать в столы с рам высохший "товар" на место изре-занного, который рассыпали на рамы для сушки. Для каждого кубика десять рам. Белая свинцовая пыль на-полнила комнату. Затем товар был смочен на столах "в плепорцию водицей", сложен в кубики и плотно убит. Работа окончена. Мы омылись в чанах с опалово-белой свинцовой водой и возвратились в казармы. Сегодняшняя работа была особенно трудная, на оче-реди были уже зрелые, клейкие кубики, которые го-товы для поступления в литейную. Сначала товар в кубочную поступает зеленый. Это пережженный свинец, и зеленые кубики режутся легко, почти рассыпаются. По-том они делаются серыми, затем белыми, а потом уже клейкими. Мы кончили работу в 10 утра, и из кубочной Иваныч повел меня на другой конец двора, где здоровенный мужик раскалывал колуном пополам толстенные чурбаки Дров. -- Тимоша, заместо Василия еще никого не нашел? -- Нет еще... Сашку хотел звать, да уж очень озор-ной... Больше никого нет, все кволые... -- А вот парня-то, возьми... Здоровенный... -- Дело... Так вали! Я удивленно посмотрел, а старик и поясняет: -- Дрова-то колоть умеешь? -- Ну еще бы,-- отвечаю. -- Так вот и работай с ним... Часа три работы в день... И здоров будешь, работа на дворе, а то в казар-ме пропадешь. -- Спасибо, это мне по руке... Взял колун и расшиб несколько самых крупных су-коватых кругляков. -- Спасибо! -- Пятнадцать в месяц, -- предложил Тимоша. Это был у меня второй день на заводе. x x x Тимошу я полюбил. Он костромич. Случайно попал на завод, и ему посчастливилось не попасть в кубочную, а сделаться истопником. И с ним-то я проработал зиму колкой и возкой дров, что меня положительно спасло. Тимоша думал прожить зиму на заводе, а весной с первым пароходом уехать в Рыбинск крючничать. Он одинокий бобыль, молодой, красивый и сильный. Дома одна старуха-мать и бедная избенка, а заветная мечта его была -- заработать двести рублей, обстроиться и же-ниться на работнице богатого соседа, с которой они дав-но сговорились. Работа закипела -- за себя и старика кубики режу, а с Тимошей дрова колем и возим на салазках на две-надцать печей для литейщиков. Сперва болели все кости, а через неделю втянулся, окреп и на зависть злюке Во-роне ел за пятерых, а старик Иваныч уступал мне свой стакан водки: он не пил ничего. Так и потекли однооб-разно день за днем. Дело подходило к весне. Иваныч стал чаще кашлять, припадки, колики повторялись, он задыхался и жаловался, что "нутро болит". Его земли-стое лицо почернело, както жутко загорались иногда глубокие глаза в черных впадинах... И за все время он не сказал почти ни с кем ни слова, ни на что не отзывался. Драка ли в казарме, пьянство ли, а. он как не его дело, лежит и молчит. Мы разговаривали только о текущем, не заглядывая друг другу в прошлое. Любил он только сказки слу-шать -- у нас сказочник был, бродяжка неведомый. Сус-лик звать. Кто он -- никому было неизвестно, да и никто не интересовался этим: Суслик да Суслик. Бывалый человек этот старик Суслик -- и тоже, кроме сказок, живого слова не добьешься. А зато как рас-сказывал! Старую-престарую сказку, ну хоть о Бабе-Яге расскажет, а выходит что-то новое. Чего-чего тут не при-плетет он. -- Суслик, а ты бывальщинку скажи. -- Ладно, про что тебе бывальщинку. -- А про разбойников... И пойдет он рассказывать -- жуть берет. И про Стень-ку Разина, и про Ермака Тимофеевича, и про тружени-ков в Жигулях-горах, как они в своих пещерах разбойничков укрывали... До свету, иной раз, рассказывает. И первый молчаливый слушатель -- Иваныч... Ляжет на брюхо во всю свою длину, упрет на ручищи голову и глядит на Суслика... И Суслик только будто для него одного рассказывает, на него одного глядит... И в одно время у них -- уж сколько я наблюдал -- глаза вместе за-гораются... Кончится бывалыцина... Тяжело вздохнет Ива-ныч, ляжет и долго-долго не спит... -- Хорошие сказки Суслик рассказывает, -- сказал я как-то старику, а он посмотрел на меня как-то особенно: -- Не сказки, а бывалыцины. Правду говорит, да не договаривает. То ли бывало... Ээх...-- отвернулся и за-молчал. Хворал все больше и больше, а все просил не от-правлять в больницу. Я за него резал его кубики и с кем-нибудь из товарищей из других пар ссыпал и его и свои на рамы. Все мне охотно помогали, особенно Суслик-- старика любила и уважала вся казарма. x x x Был апрель месяц. Накануне мы получили жалованье и как всегда загуляли. После получки, обыкновенно, пра-вильной работы не бывает дня два. Получив жалованье, лохматые кубовщики тотчас же отправляются на рынок, закупают белье, одежонку, обувь -- и прямо одевшись на рынке, отправляются в Будилов трактир и по другим ка-бакам, пропивают сначала деньги, а потом спускают платье и в "сменке до седьмого колена" попадают под шары и приводятся на другой день полицейскими на за-вод, где контора уплачивает тайную мзду квартальному за удостоверение беспаспортных. Большая же часть их и не покупает никакой одежды; а прямо пропивает жа-лованье. День был холодный, и оборванцы не пошли на базар. Пили дома, пили до дикости. Дым коромыслом стоял: гармоника, пляска, песни, драка... Внизу в кухне заяд-лые игроки дулись в "фильку и бардадыма", гремя ме-дяками. Иваныч совершенно больной лежал на своем ме-сте. Он и жалованье не ходил получать и не ел ничего дня четыре. Живой скелет лежал. Было пять часов вечера. Я сидел рядом с Иванычеы и держал его горячую руку, что ему было приятно. Он молчал уже несколько дней. В казарму ввалился Сашка вместе с другими двумя пьяными старожилами завода. Сашка был трезвее дру-гих, пиликал на гармонике, и все трое горланили чтото несуразное. Я слышал, как дрожит рука Иваныча, какое страда-ние на его лице, но он молчит. Ужасно молчит. -- Сашка, ори тише, видишь, больной здесь, -- крик-нул я. -- А ты что мне за указчик? Ты знаешь, кто я! -- за-ревел Сашка, давно уже злившийся на меня. Он выхватил откудато нож и прыгнул к нам на нары. -- Убью! Это был один момент. Я успел схватить его правую руку, припомнив один прием Китаева -- и нож воткнул-ся в нары, а вывернутая рука Сашки хрустнула, и он с воем упал на Иваныча, который застонал. Я сбросил Сашку на пол. Все смолкло -- и сразу все заревели: -- Бей его, каторжника! Добей его!.. И кто-то бросился добивать. Я прикрикнул и ото-гнал. -- Это наше с ним дело, никто не суйся! Сашка со страшным лицом поднялся и бросился вниз по лестнице. Только его и видели. Сашка исчез навсегда. После Сашки както невольно я сделался атаманом казармы. Оказалось, что обиженный сторож донес на него по-лиции, которая дозналась, что он убийца, беглый каторж-ник, приходила за ним, когда его не было, и обещала еще прийти. Ему об этом шепнул сторож у ворот... Вскоре Иваныча почти без чувств отвезли в больницу. На другой день в ту же больницу отвезли и Суслика, ко-торый как-то сразу заболел. Через несколько дней я по-шел старика навестить, и тут вышло со мной нечто уж совсем несуразное, что перевернуло опять мою жизнь. Одевшись, насколько было возможно, прилично, я отправился в больницу навестить старика... Это, конечно, было не без риска, так как при больнице было арестант-ское отделение, куда я, служа в полку, не раз ходил на-чальником караула, знал многих, и неприятная встреча для меня была обеспечена. Но я не мог оставить так ста-рика. И я пошел. Больница, помнится, была в загородном саду, на самой окраине города. День был жаркий... Лед прошел, на Волге раздавались гудки пароходов. Я уже собирался уехать вниз по Волге, да не мог, не повидав-шись с моим другом. Иду я вдоль длинного забора по окраинной улице, по-росшей зеленой травой. За забором строится новый дом. Шум, голоса... Из-под ворот вырывается собачонка... Как сейчас вижу, желтая, длинная, на коротеньких ножках, дворняжка с неимоверно толстым хвостом в виде кренде-ля. Бросается на меня, лает. Я на нее махнул, а она вцепилась мне в ногу и не отпускает, рвет мои новые штаны. Я схватил ее за хвост и перебросил через забор... Что там вышло! Кто-то взвизгнул, потом сразу заорали на все манеры десятки голосов, и я, чуя недоброе, бросился бежать... -- Собаку в щи кинул, -- визжал кто-то за забором. За мной человек десять каменщиков в фартуках с кирками... А навстречу приказчик из Муранова трактира, который меня узнал. Я перемахнул через другой забор в какой -то сад, потом выскочил в переулок, еще куда-то и очутился за городом. Не простили бы мне каменщики собаку, попавшую в чашку горячих щей! Тут было не до больницы, притом штанина располосана до голого тела... Все бы благополучно, да приказ-чик из Муранова трактира скажет, что я рабочий с Со-рокинского завода. И придет полиция разыскивать, ду-маю: -- Нет, бежать!.. А там пароходы посвистывают... Я вернулся перед самым обедом домой, отпер сундук, вынул из него сорок рублей, сундука не запер и ушел. На базаре сменял пальтишко на хорошую поддевку, купил картуз, в лавке мне зашили штаны -- и очутился я на берегу Волги, еще не вошедшей в берега. Уже вто-рой раз просвистал розоватый пароходик "Удалой". x x x .... Я взял билет и вышел с парохода, чтобы купить чего-нибудь съестного на дорогу. Остановившись у торговку, я: увидал плотного старика-оборванца, и лицо мне пока-залось знакомым. Когда же он крикнул на торговку, пред-лагая ей пятак за три воблы вместо шести копеек, я по-дошел к нему, толкнул в плечо и шепнул: -- Улан? -- Алеша! Далеко ли? -- На низ пробираюсь. А ты как? -- Третьего дня атамана схоронили..., -- Какого? . .. -- Один у нас, небось, атаман был Репка. -- Как, Репку? И рассказал мне, что тогда осенью, когда я уехал из Рыбинска, они с Костыгой устроили-таки побег Репке за большие деньги из острога, а потом все втроем убежали в пошехонские леса, в поморские скиты, где Костыга остался доживать свой век, а Улан и Репка поехали на Черемшан Репкину поклажу искать. Добрались до Яро-славля, остановились подработать на выгрузке дров день-жонок, да беда приключилась: Репка оступился и вывих-нул себе ногу. Месяца два пролежал в пустой барже, об-рос бородой, похудел. А тут холода настали, замерзла Вол-га, и нанялись они в кубовщики на белильный завод, да там и застряли. К лету думали попасть в Черемшан; да оба обессилели и на вторую зиму застряли... Так и жили вдвоем душа в душу с атаманом. -- Рождеством я заболел, -- рассказывал Улан, -- от-правили меня с завода в больницу, а там конвойный сол-дат признал меня, и попал я в острог как бродяга. Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют... Простое дело -- подлез под забор и драла... Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там за халат эту смен-ку добыл. Потом на завод узнать о Репке -- сказали, что в больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал... Я в больницу вчера: -- Где тут с Сорокинского завода старик Иван Ива-нов? -- спрашиваю. -- Вчера похоронили, -- ответили. -- Как Иван Иванов с Сорокинского завода? -- Ну да, он записался так и все время так жил... Бородищу во какую отрастил -- ни в жисть не узнать, допреж одни усы носил. Тут только я понял, что мой друг был знаменитый Репка. Но не подал никакого вида. Не знаю, удержался ли бы дальше, но загудел третий свисток... -- Счастливо, кланяйся матушке Волге низовой... А я буду пробираться к Костыге, там и жизнь кончу! Мы крепко обнялись, расцеловались... Я отвернулся, вынул десять рублей, дал ему и побе-жал на пароход. -- Костыге кланяйся!.. -- Прощавай, Алеша. Спасибо. Доеду, -- крикнул он мне, когда я уже стоял на палубе. Но я не отвечал -- только шапку снял и поклонился. И долго не мог прий-ти в себя: чудесный Репка, сыгравший два раза в моей судьбе, занял всего меня. x x x Ну, разве мог я тогда написать то, что рассказываю о себе здесь?!
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 22:27 | Сообщение # 18 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
ГЛАВА ШЕСТАЯ. ТЮРЬМА И ВОЛЯ Арест. Важный государственный преступник. Завтрак, у полицмей-стера. Жандарм в золотом пенсне. Чудесная находка. Астраханский майдан. Встреча с Орловым. Атаман Ваняга и его шайка. По Волге на косовушке. Ночь в камышовом лабиринте. Возвращение с добы-чей. Разбойничий пир. Побег. В задонских степях. На зимовке. Красавица-казачка. Опять жандарм в золотом пенсне. Прощай, степь! Цирк и новая жизнь. В Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время остановки. Закусив в дешевом трак-тире, пошел обозревать достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня был ко-шелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная ру-баха, и я чувствовал себя превеликолепно. Иду по како-муто переулку и вдруг услышал отчаянный крик не-скольких голосов: -- Держи его дьявола! Держи, держи его! Откудато из-за угла вынырнул молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели на мосто-вую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня. -- Не убежишь! -- Да я и бежать не думаю, -- отвечаю. -- Это не он, тот туда убежал, -- вступился за меня прохожий с чрезвычайно знакомым лицом. Разъяснилось, что я -- не тот, которого они ловили, хотя на мне тоже была красная рубаха. -- Да вон у него бумаги в руках, вашебродие, -- ука-зал городовой на поднятую пачку. -- Это я сейчас поднял, мимо меня пробежал чело-век, обронил, и я поднял. -- Гляди, мол, тоже рубахато красная, тоже, долж-но из ефтих! -- раздумывал вслух дворник, которого я сшиб на мостовую. -- А ты кто будешь? Откуда? -- спросил кварталь-ный. Тогда я только понял весь ужас моего положения, и молчал. -- Тащи его в часть, там узнаем, -- приказал квар-тальный, рассматривая отобранные у меня чужие бу-маги. -- Да это прокламации! Тащи его, дьявола... Мы те-бе там покажем! Из той же партии, что бежавший... Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел -- хоть на висе-лицу. На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех, -- перегрыз бы горло, разбро-сал и убежал. На все вопросы городовых я молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся. Огромное здание полицейского управления с высочен-ной каланчей. Меня ввели в пустую канцелярию. По слу-чаю воскресного дня никого не было, но появились ко-ротенький квартальный и какойто ярыга с гусиным пе-ром за ухом. -- Ты кто такой? А? -- обратился ко мне кварталь-ный. -- Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, -- ве-село ответил я. Но в это время вбежал тот квартальный, который ме-ня арестовал, и спросил: -- Полицмейстер здесь? Доложите, по важному де-лу... Государственные преступники. Квартальные пошептались, и один из них пошел на-лево в дверь, а меня в это время обыскали, взяли коше-лек с деньгами, бумаг у меня не было, конечно, никаких. Из двери вышел огромный бравый полковник с ба-кенбардами. -- Вот этот самый, вашевскобродие! -- А! Вы кто такой? -- очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут подскочил квартальный. -- Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его на-пой, накорми, потом спрашивай. Полковник улыбнулся. -- Правда это? -- Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть, -- ответил я, уже успокоившись. Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца не подвести. -- Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить при всех. Пожалуйте в ка-бинет. -- Прикажете конвой-с? -- Никаких. Оставайтесь здесь. Спустились, окруженные полицейскими, этажом ни-же и вошли в кабинет. Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я остановился и залюбовался. -- Хорош! -- Да, пудов на шестнадцать! -- Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же охотились? -- Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого взял. -- С берлоги? Это интересно... Садитесь, пожалуйста. Стол стоял поперек комнаты, на стенах портреты ца-рей -- больше ничего. Я уселся по одну сторону стола, а он напротив меня -- в кресло и вынул большой револьвер Кольта. -- А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого. -- Кольт? Великолепные револьверы. -- Да вы настоящий охотник? Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая охота в Сибири, там много мед-ведей! Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил. -- В Сибири охотились? -- Нет. -- Где же? -- Все равно, полковник, я вам своего имени не ска-жу, и кто, и откуда я-- не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя. -- Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно, и вы являетесь как свидетель, не более. -- Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где я и, наконец, что я попал в поли-цию. Вы на моем месте поступили бы, уверен я, так же,, так как не хотели бы беспокоить отца и мать. -- Вы, пожалуй, правы... Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь выпить рюмку водки? Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился квартальный: -- Изволите требовать? -- Нет. Но подождите здесь... Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь адмиральский час. И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в дру-гую дверь, предварительно заперев в стол Кольта. Квар-тальный молчал. Я курил третью папиросу нехотя. Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора. Другой денщик тащил водку и закуску. За ним во-шел полковник. -- Пожалуйте,-- пригласил он меня барским жестом и добавил, -- сейчас еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь. Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковник-жандарм, звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне. Полицмейстер пробормотал какуюто фамилию, а меня представил так-- охотник, медвежатник. -- Очень приятно, молодой человек! И сел. Я сообразил, что меня приняли, действитель-но, за какую-то видную птицу, и решил поддерживать это положение. -- Пожалуйте, -- пододвинул он мне рюмку. -- Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как я обыкновенно пью. Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с удовольствием выпил за один дух. Мне это было необходимо, чтобы успокоить напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм уми-лился: -- Знаете, что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был, дивился, как я пью... А таких, извините, пьяниц, извините, еще не ви-дал. Я принял комплимент и сказал: -- -- Рюмками воробья причащать, а стаканчиками кумонька угощать... -- Браво, браво... Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами и еще. налив два раза по полстакану, чок-нулся с полковничьими рюмками и окончательно овла-дел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и кувшин квасу. . -- Вам Квасу? -- Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, -- сказал я, прочитав ярлык на бутылке. -- А я пива с водкой не мешаю, -- сказал жандарм. Я выпил бутылку пива, жадно наливал стакан за ста-каном. Полковники переглянулись. -- Кофе и коньяк! Лакей исчез. Я закуривал. -- Ну, что сын? -- обратился он к жандарму. -- Весной кончает Николаевское кавалерийское, ду-маю, что будет назначен в конный полк, из первых идет... Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком. У меня явилось желание озорничать. -- Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь? -- Откажусь, полковник. Я не меняю своих убежде-ний. -- Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом. -- Да, в гостях неудобно. -- Я не к тому... Я очень рад... Я, ведь, только одну рюмку пью... Я налил две рюмки. -- И я только одну, -- сказал жандарм. -- А я уж остатки... Разрешите. Из графинчика вышло немного больше половины ста-кана. Я выпил и закусил сахаром. -- Великолепный коньяк, -- похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку и не пробовал. Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из молчания. -- Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и прашивайте. Сегодня я отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу... По лицу полицмейстера пробежала тучка и на лице блеснули морщинки недовольства, а жандарм спросил: -- Вы сами откуда? -- Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу. У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он гро-зил меня изжевать. Потом он быстро встал и сказал: -- Коля, я к тебе пойду! -- и, поклонившись, злой по-ходкой пошел во внутренние покои. Полицмейстер вы-шел за ним. Я взял из салатника столовую ложку, свер-нул ее штопором и сунул под салфетку. -- Простите, -- извинился он, садясь за стол. -- Я ви-жу в вас, безусловно, человека хорошего общества, по-чему-то скрывающего свое имя. И скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном... не скажу преступле-нии, но... вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень нравитесь, но я -- власть исполнительная... Конечно, вы догадались, что все будет зависеть от жандармского пол-ковника... -- ...который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли. -- Да, он человек нервный, ранен в голову... И завтра вам придется говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра -- извините уж, это распоряжение полковника -- под стражей... -- Я чувствую это, полковник; благодарю вас за ми-лое отношение ко мне и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня. Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественый жест полковника показал квартальному, что ему делать. Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я погладил его по огромной лапе и сказал: -- Думал ли, Миша, что в полицию попадешь! Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак. -- Пожалуйте, сюда!-- уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне квартальный какую-то закуту. Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом ска-меек с огромным еловым поленом, исправляющим долж-ность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обык-новенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хоте-лось спать и ровно ничего больше. -- Утро вечера мудренее!-- подумал я, засыпая. Проснулся ночью. Прямо в окно светила полная луна. Я поднимаю голову-- больно, приклеились волосы к вы-ступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь к окну. Рамы нет-- только ре-шетки, две поперечные и две продольные из ржавых же-лезных прутьев. Я встал на колени, на нечто вроде под-оконника, и просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга... Пароход где-то просвистал. По дамбе стучат те-леги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо мной, на по-жарном дворе лошадь иногда стукнет ногой... Против окна торчат концы пожарной лестницы. Устал в неудоб-ной позе, хочу ее переменить, пробую вынуть голову, а она не вылезает... Упираюсь шеей в верхнюю перекла-дину и слышу треск -- поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец, вынимаю голову, прилажи-ваюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, он под-нимается, а за ним вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки. Наконец, освобождаю голову, прима-щиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она поросла мохом от старости, смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный-де-журный на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я ползу в обхват. Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз, направляясь к дамбе. Жаж-да мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И вот чудо: подле тротуара чтото блестит. Вижу-- дамский перламутровый кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза, за-сверкало солнышко... Пароход свистит два раза -- значит отходит. Пристань уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо из бочки. Открываю кошелек-- двугривенных нет. Лежит белая бу-мажка. Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь, интересуюсь бумажкой-- оказывается второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще не пропал! Обращаюсь к торговцу: -- Возьму целый ситный, если разменяешь четверт-ную. -- Давай! Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль. Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики. Настроение чудесное... Душа ли-кует... x x x Астрахань. Пристань забита народом. Какая смесь одежд и лиц, Племен, наречий, состояний... Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мел-кая, как мука, слепит глаза по пустым немощеным ули-цам, где на заборах и крышах сидят вороны. Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются в пыли оборванцы. На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым делом сменял мою суконную поддев-ку на серый почти новый сермяжный зипун, получив трешницу придачи, расположился около торговки съест-ным в стоячку обедать. Не успел я поднести ложку мут-ной серой лапши ко рту, как передо мной выросла бога-тырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом... Взглянул-- серые знакомые глаза... А еще знакомее по-казалось мне шадровитое лицо... Не успел я рта открыть, как великан обнял меня. -- Барин? Да это вы!.. -- Я, Лавруша... -- Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга... -- Ну, и я не барин, а Алеша... Алексей Иванов... -- Брось это, -- вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и потащил. -- Со свиданием селяночки хлебанем. Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань-- иногда работал на рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и засольщиком, и уходил в море... А потом запил и спутался с разбойным людом... Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной, кошмы для постелей. Лушка, тол-стая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и бочка с соленой промысло-вой осетриной, вся залитая до верху тузлуком, в который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой новый зипун с месяц рыбищей соленой ра-зил. Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью! С нами жил еще любимый подручный Орлова -- Нозд-ря. Неуклюжий, сутулый, ноги калмыцкие-- колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а изпод выворочен-ных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания Орлова исполняет. У него только два от-вета на все: ну-к-штожь и ладно. Скажи ему Орлов, примерно: -- Видишь, купец у лабаза стоит? -- Ну-к-штожь! -- Пойди, дай ему по морде! -- Ладно. И пойдет и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то атаману знать! -- Золото, а не человек, -- хвалил мне его Орлов, -- только одна беда -- пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого, приходится глядеть за ним и, чуть-что, связать и в чулан. Проспится и не оби-дится -- про то атаману знать, скажет. На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичи-ще саженного роста, обветрелое, как старый кирпич, зло-вещее лицо, в курчавых волосах копной и в бороде тор-чат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И Орлов тоже молчит -- уж у них обычай ничего не спрашивать -- коли что надо, сам всякий скажет. Это традиция. -- Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челночишнике... Жулябу и Басашку с товаром оставил, на Сви-ной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку, в челноке на-силу перевезли все. x x x Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и совкая костромская косовушка сколь-зила и резала мохнатые гребни валов под умелой рукой Козлика, -- так не к лицу звали этого огромного страховида. По обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины, то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы... Козлик раз-бирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из них и весла в тихой воде задева-ли иногда камыши, шуршавшие метелками, а изпод носа лодки уплывали ничего не боящиеся стада уток. Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее тропического сада... Тишина иногда на-рушается всплеском большой рыбины, потрескиванием ка-мышей и какими-то странными звуками... -- Что это? -- спрашиваю. -- Дикие свиньи свою водяную картошку ищут. Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый народ! Иногда только они перекидывались какими-то непонят-ными мне короткими фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двига-лись в холодном густом тумане бесшумными веслами. Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных протоков среди однообразных аллей камыша. Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри. Вдруг оглушительный свист... Еще два коротких, от-ветный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделяв-шего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом вет-лы-раскоряки, -- их можно уже рассмотреть сквозь посвет-левший, зеленоватый от взошедшей луны, туман. Из-под ветел появились два человека -- один высокий, другой низкий. Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами. Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, загово-рили. Их никто не спрашивал. Все молчали, когда они пили. Привязали лодку к ветле. Вышли. -- Вот! -- сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову: -- То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще... Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча по-плыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу... Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать! Вот оно где: "нашел -- молчи, украл -- молчи, поте-рял-- молчи!". x x x Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота-- на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компа-ния уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья раз-ные -- и тут же три пустых мешка. Потом опять все уло-жили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулы-балась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальче-скую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, мах-нула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его. Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крыш-ку -- там почти полведра икры зернистой. Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили. -- Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой. -- Ваня, а ты же икру? -- спросил я. -- Обрыдла. Это тебе в охотку. Подали жареную баранину и еще четвертную постави-ли на стол. Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разгово-ры разговаривали. Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели... дрались... А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет -- все спят впо-валку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и по-шел на пристань.
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 22:27 | Сообщение # 19 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
x x x В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы. Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сход-ням с баржи. И ее поставили к этим. Так и горят их золо-тистые породистые головы на полуденном солнце. -- Что, хороши? -- спросил меня старый казак в шап-ке блином и с серьгой в ухе. -- Ах, как хороши! Так бы не ушел от них. Он подошел ко мне близко и понюхал. -- Ты что, с промыслов? -- Да, из Астрахани, еду работы искать. -- Вот я и унюхал... А ты по какой части? -- В цирке служил! -- Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской лошадей со мной вести? -- С радостью! И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук -- не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я сте-пей задонских, и не писал бы этих строк! -- Кисмет! ... Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и про-шлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься. Все гладь и гладь. Не видно края, Ни кустика, ни деревца... Кружит орел, крылом сверкая... И степь, и небо без конца... Вспоминается детство. Леса дремучие... За каждым деревом, за каждым кустиком, кроется опасность... Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь... И охота в лесу какая-то... подлая, из-за угла... Взять медведя... Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полу-сонного, выгоняют охотники из берлоги... Он в себя не придет, чуть высунется -- или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота-- все исподтишка, тихомол-ком... А степь-- не то. Здесь все открыто-- и сам ты весь на виду... Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью! И возьмешь на чистоту, один на один. Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз... Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется боль... А кругом -- степь да небо! Зеленый океан внизу и голу-бая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов... Пространство необозримое... И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином этого необъятного простора. Раз-ве только Строгих стрепетов стремительная стая Сорвется с треском из-под стремени коня... Ни души кругом. Ни души в этой степи, только что скинувшей снеж-ный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной. Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода,. творчество, счастье, призыв к жизни, размах души... Привстал на стременах, оглянулся вокруг-- все тот же бесконечный зеленый океан... Неоглядный, . величе-ственный, грозный... И хочется борьбы... И я бессознательно ударом плети резнул моего свобод-ного сына степей... Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я по-чуял эту дрожь, я почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину,, потом вытя-нулся и пошел, и пошел! Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кру-жится и глухо стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих некованных ног. Заложил уши... фырчит... и несется, как от смерти... Еще удар плети... Еще чаще стучат копыта... Еще силь-нее свист ветра... Дышать тяжело... И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки... Я властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь вперед, вперед, сам не зная куда, и не думая об этом... Здесь только я, степь да небо. Обжился на зимовнике и полюбил степь больше всего на свете, должно быть дедовская кровь сказалась. На всю жизнь полюбил и почти до самой революции был свя-зан с ней и часто бросал Москву для степных поездок по коннозаводским делам. И много-много, и в газетах, и в спортивных журналах я писал о степях, -- даже один очерк степной жизни по-пал в хрестоматию (Хрестоматия, изд. Клюквина, Москва).В одной из следующих моих книг придется вернуться и к этим дням, которые вспоминаю сейчас, так как они связаны с последующими годами моей жизни, а пока -- о далеком былом. x x x Сам старик и его жена были почти безграмотны, в до-ме не водилось никаких журналов, газет и книг, даже кон-нозаводских: он не признавал никаких новшеств, улуч-шал породу лошадей арабскими и золотистыми персид-скими жеребцами, не признавал английских -- от них дети цыбатые, говорил, -- а рысаков ругательски ругал: купе-ческая лошадь, сырость разводят! Даже ветеринарам не хотел верить-- лошадей лечил сам да его главный по-мощник, калмык Клык. Имени его никто не знал, а Клыком его звали потому, что из рассеченной верхней губы торчал огромный желтый клык. Лошади были великолепные и шли нарасхват даже в гвардейские полки. В доме был подвал с домашними наливками и винами, вплоть до шампанского,-- это угощение для покупателей-- офицеров, заживавшихся у него иногда по неделям. Стол был простой, готовила сама Анна Степановна, а помогала ей ее родная племянница подросток Женя, красавица-казачка, лет пят-надцати. Брови черные дугой Глаза с поволокой... Она с утра до ночи металась по хозяйству, ключи от всего носила у себя на поясе и везде поспевала. Высокая, тонкая, еще несложившаяся, совсем ребенок в жизни -- в своей комнате в куклы играла -- она обещала быть кра-савицей. Она была почти безграмотна, но прекрасно знала лошадей и сама была лихой наездницей. На своем легком казачьем седле с серебряным убором, подаренным ей соседом-коневодом, знаменитым Подкопаевым, она в свободное время одна-одинешенька носилась от косяка к косяку, что было весьма рискованно: не раз приходи-лось ускакивать от разозленного косячного жеребца. Меня она очень любила, хотя разговаривать нам было некогда, и конца-краю радости ее не было, когда осенью, в день ее рождения, я подарил ей свой счастливый пер-ламутровый кошелек, который с самой Казани во всех опасностях я сумел сберечь. Меня она почтительно звала Алексеем Ивановичем, а сам старик, а по его примеру и табунщики, звали Але-шей -- ни усов, ни бороды у меня не было -- а потом, когда я занял на зимовке более высокое положение, кал-мыки и рабочие стали звать Иванычем, а в случае каких-нибудь просьб, Алексеем Ивановичем. По приходе на зи-мовник я первое время жил в общей казарме, но скоро хозяева дали мне отдельную комнату; обедать я стал с ними, и никто из товарищей на это не обижался, тем бо-лее, что я все-таки от них не отдалялся и большую часть времени проводил в артели, -- в доме скучно мне было. А, главным образом, уважали меня за знание лошади, разные выкрутасы джигитовки и вольтижировки и за то. что сразу постиг объездку неуков и ловко владел ар-каном. Хозяин же ценил меня за то, что при осмотре лоша-дей офицерами, говорившими между собой иногда по-французски, я переводил ему их оценку лошадей, что ко-нечно давало барыш. Ну, какому же черту -- не то, что гвардейскому офицеру -- придет на ум, что черный и пропахший лошади-ным потом, с заскорузлыми руками, табунщик понимает по-французски!.. x x x Хорошо мне жилось, никуда меня даже не тянуло от-сюда, так хорошо! Да скоро эта светлая полоса моей жизни оборвалась, как всегда, совершенно неожиданно. Отдыхал я как-то после обеда в своей комнате, у окна, а наискось у своего окна стояла Женя, улыбаясь и пока-зывала мне мой подарок, перламутровый кошелек, а потом и крикнула: -- Кто-то к нам едет! Вдали по степи клубилась пыль по Великокняжеской дороге -- показалась коляска, запряженная четверней: значит, покупатели, значит, табун показывать, лошадей арканить. Я наскоро стал одеваться в лучшее платье, на.дел легкие козловые сапоги, взглянул в окно-- и обмер. Коляска подкатывала к крыльцу, где уже стояли встречавшие, а в коляске молодой офицер в белой, гвардей-ской фуражке, а рядом с ним -- незабвенная фигура -- жандармский полковник, с седой головой, черными усами и над черными бровями знакомое золотое пенсне горит на солнце... Из коляски вынули два больших чемодана-- значит, не на день приехали, отсюда будут другие зимовники объезжать, а жить у нас. Это часто бывало. Сверкнула передо мной казанская история вплоть до медведя с визитными карточками. Пока встречали гостей, пока выносили чемоданы, я схватил свитку, вынул из стола деньги -- рублей сто на-копилось от жалования и крупных чаевых за показ лоша-дей, нырнул из окошка в сад, а потом скрылся в камы-шах и зашагал по бережку в степь... А там шумный Ростов. В цирке суета -- ведут лоша-дей на вокзал, цирк едет в Воронеж. Аким Никитин сло-мал руку, меня с радостью принимают... Из Воронежа едем в Саратов на зимний сезон. В Тамбове я случайно опаздываю на поезд -- ждать следующего дня -- и опять новая жизнь! -- Кисмет!
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 22:28 | Сообщение # 20 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ТЕАТР Антрепренер Григорьев. Зимний сезон в Тамбове. Летний в Момаке/ее. Пешком всей труппой. В Кирсанове. Как играли "Реви-зора". Пешком по шпалам. Антрепренер Воронин. В Москву. Арти-стический кружок. Театральные знаменитости. Шкаморда. На отдыхе. Сад Сервье в Саратове. Долматов и Давыдов. АндреевБурлак. Вести с войны.. Гаевская. Капитан Фофан. Горацио в ка-зармах. В конце шестидесятых, в начале семидесятых годов в Тамбове славился антрепренер Григорий Иванович Гри-горьев. Настоящая фамилия его была Аносов. Он был родом из воронежских купцов, но, еще будучи юношей, почувствовал "божественный ужас": бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил на-следство после родителей. К этому времени он уже играл первые роли резонеров и решил сам содержать театр. Сначала он стал во главе бродячей труппы, играл по ка-зачьим станицам на Дону, на ярмарках, в уездных город-ках Тамбовской и Воронежской губернии, потом снял театр на зиму сначала в Урюпине и Борисоглебске, а за-тем в губернском Тамбове. Вскоре после 1861 года на-ступили времена, когда помещики проедали выкупные, полученные за свои имения. Между ними были крупные меценаты, державшие театры и не жалевшие денег на приглашение лучших сил тогдашней сцены. Семейства тамбовских дворян, Ознобишиных, Алексеевых и Сати-ных, покровительствовали театру, а Ил. Ив. Ознобишин был даже автором нескольких пьес, имевших успех. Князь К. К. Грузинский -- московский актер-любитель, под псевдонимом Звездочкина, сам держал театр, чередуясь с Г. И. Григорьевым, когда последний возвращался в Тамбов из своих поездок по мелким городам, которые он больше любил, чем солидную антрепризу в Тамбове. Но в Тамбове Григорий Иванович не менял своих привычек. Он жил в большой квартире при своем театре, и его квартира была вечно уплотнена бродяжным актер-ским людом. Жили и в бельетаже, и внизу, и даже в двух подвалах, где спали на пустых ящиках на соломе, иногда с поленом в головах. В одном из этих подвалов в 1875 году, великим постом, жил и я вместе с трагиком Волгиным-Кречетовым, поместившись на ящиках как раз под окном, лежавшим ниже уровня земли. "Переехал" я из этого подвала в соседний только потому, что рано утром свинья со двора продавила всю раму, которая с оскол-ками стекла упала на мое ложе, а в разбитое окно к утру намело в подвал сугроб снега. Потом меня перевел наверх в свою комнату сын Г. И. Григорьева, Вася, по-мощник режиссера. Ему было лет восемнадцать, он обла-дал прекрасным небольшим голосом, играл простаков и водевили, пользовался всеобщей любовью и был кроме того прекрасным помощником режиссера. Впоследствии, когда он уже был женатым и был в почтенных летах, до самой смерти его никто иначе не звал, как Вася. Его лю-бил покойный Антон Павлович Чехов, с которым он часто встречался у меня. Чехов любил слушать его интересные рассказы из актерского быта, а когда подарил ему с над-писью свои "Сказки Мельпомены", то Григорьев их пере-плел в дорогой сафьяновый переплет и всегда носил в кармане. Между прочим, он у меня за ужином дал сю-жет для "Каштанки" Чехову своим рассказом о тамбов-ском случае с собакой. Точь-в-точь, как написано у Че-хова. Собственно говоря, Вася Григорьев и был виновник того, что я поступил на сцену, а значит и того, что я имею удовольствие писать эти строки. В 1875 году, когда цирк переезжал из Воронежа в Саратов, я был в Тамбове в театре на галерке, зашел в соседний с театром актерский ресторан Пустовалова. Там случилась драка, во время которой какие-то загуляв-шие базарные торговцы бросились за что-то бить Васю Григорьева и его товарища, выходного актера Евстигне-ева, которых я и не видал никогда прежде. Я заступился, избил и выгнал из ресторана буянов. И в эту ночь я переночевал на ящиках в подвале вместе с Евстигнеевым, а на другой день был принят выходным актером, и в тот же вечер, измазавшись сажей, играл негра-невольника без слов в "Хижине дяди Тома". Спектакль не обошелся без курьезов. Во-первых, на всех заборах были расклеены афиши с опечаткой. Огром-ными буквами красовалось "Жижина дяди Тома". Вто-рое-- за час до начала спектакля привели на сцену де-сяток солдат, которым сделали репетицию. Они изобра-жали негров. Их усадили на пол у стенки и объяснили, что при входе дяди Тома они должны встать, поклониться и сказать: "Здравствуйте, дядя Том". Сели, встали перед. Томом, сняли шапки, поклонились и сказали: "Здравст-вуйте, дядя Том". Репетиция кончилась. Начался спектакль. Подняли за-навес. Передние ряды блестели военными мундирами. Негры с вымазанными сажей руками и лицами, в пари-ках из черной курчавой вязанки сидят у стенки и едят глазами свое начальство. Сижу с ними и я. Входит дядя Том. Вскакивают негры, вытягиваются во фронт, ловко снимают парики, принимая их за шапки, и гаркают: "Здравия желаем, дядя Том". Сажусь с ними и я, конеч-но, не снимая парика, и едва удерживаюсь от хохота. И самое интересное, что публика ничего не заметила. Так видно и надо! Но от Григорьева, после акта, досталось кому следует. Дня через два после этого Вася привел меня наверх к обеду и представил отцу, наговорив, что я-- образованный человек и служил наездником в цирке. Григорьев принял меня радушно, подал свою огромную мягкую руку и сказал: -- Хотите быть актером-с?Очень, очень хорошо-с. Пожалуйте-с обедать-с. И указал на стол, где стоял чугун с горячими щами, несколько тарелок, огромная обливная глиняная чашка и груда деревянных ложек. Прямо на белой скатерти гора нарезанного хлеба. Григорий Иванович, старый комик Казаков с женой, глухой суфлер Качевский наливали се-бе щи в отдельные тарелки и ели серебряными ложками" а мы, все остальные семеро актеров, хлебали из общей чашки. Потом принесли огромный противень с бараньей ногой, с горой каши, и все принесенное мы съели. Когда доедали баранину, отворилась дверь. Вошел огромный, небритый актер, в какомто рваном выцветшей плаще. -- Гриша, а я из Харькова,-- загремел страшный бас. -- А, Волгин, садись рядом. Сейчас тебе щей дадут. -- А горилки? -- Вася, принеси ему водки и вели Фросе щей налить. Вася взял большую чашку и вышел. Общие привет-ствия -- все старые друзья. -- Значит, в воскресенье мы ставим "Велизария"? -- А я бы хотел спеть "Неизвестного". -- "Велизария" будешь. "Аскольдову могилу" в твой бенефис в тот четверг поставим. -- Ладно. В Харькове с подлецом Палачом поругался, набил ему его антрепренерскую морду и ушел. -- Да! в Грязях Львова-Сусанина встретил. Шампан-ским меня напоил и обедом угостил и пять золотых чер-вонцев подарил. Заедет в Воронеж к родным, а через не-делю к тебе приедет. Лупит верхом с Кавказа. В папахе, в бурке. Черт чертом. Сбруя серебряная. -- Это откуда еще? -- удивился Григорьев. -- На Кавказе абреков ограбил. Верно. Золота полны карманы. Шурует. Служить к тебе едет. И это были последние слова Волгина. Большой графин водки Волгин опорожнил скоро. Съел чашку щей и массу каши и баранины. Ел зло, молча, не слыша слов и не от-вечая на вопросы. А поев, сказал: -- Спать хочу. Его поместили на ящиках в подвале. Заезжал еще проездом из Саратова в Москву актер Докучаев, тот самый, о котором Сухово-Кобылин гово-рит в "Свадьбе Кречинского": "После докучаевской треп-ки не жить". x x x Сезон прошел прекрасно. К Григорьеву приезжали зна-менитые актеры и приходили актерики маленькие, актеры-щеголи и актеры-пропойцы, и всем было место и отече-ский прием. -- Садись, обедай и живи. Как в сечь запорожскую являлись. Ели из общей чаш-ки, пили чай вокруг огромнейшего самовара в прикуску, и никаких интриг в труппе Григорьева не бывало никогда. Кто был в состоянии, переезжал в номера, а беднота жи-ла при театре в уборных или в подвале, чередовалась вы-ходить в город в ожидании пальто или шубы, которые были общие. Две шубы и два пальто для актеров. На са-поги и калоши Григорьев выдавал записки в магазины, по которым предъявителю отпускалось требуемое, а потом стоимость вычиталась из жалованья. Шляпы, конечно, брались из реквизита. "Чужим" актерам, приглашенным на условиях (контрактов Григорьев не заключал, ему все верили на слово), жившим семейно в номерах, жалованье платилось аккуратно, а пришедшим только записывалось, вычитывалось за еду и одежду, а отдавалось после сезо-на. И никто не требовал, зная одно, что у Григория Ива-новича всегда есть место всякому актеру без ангажемента и всегда у него есть возможность пережить тяжелое вре-мя. По его адресу посылались телеграммы актерам, и от него они уезжали на места, всегда дружески расставаясь. Только насчет наличных денег Григорий Иванович был скуповат. -- Все равно пропьют-с. Сколько ни давай! -- говорил он и, сказать по чести, он был прав: пропьются в сезон, а выехать не с чем. Всегда и всем Григорий Иванович говорит "ты", но когда у него просили денег, обращался на "вы". И для каждого у него была определенная стоимость и разные ко-шельки. -- Григорий Иванович, дайка мне сто рублей,-- про-сит Волгин. -- Шутите-с. На что это вам-с? Я вас одел-с, сапожки-с вам со скрипом... к губернатору с визитом ездили в моем сюртуке. На что же вам-с? И лезет в правый карман за кошельком. -- Вот, видите-с, две красненькие. Одну дам вам, а одну себе-с! И как ни торговался Волгин, больше красненькой и получить не мог. Сережа Евстигнеев просит пять рублей. -- Это вам куда-с? Таких денег у меня и не бывает! Вот, видите, -- и из левого кармана вынимает кошелек с тремя двугривенными, из коих два поступают Евстигнееву на пропой. Зато приглашенным актерам платилось аккуратней-шим образом первого и пятнадцатого числа и платилось совершенно особым способом: подойдет Григорий Ивано-вич на репетиции к Вольскому, первому любовнику: -- Федор Калистратович, пожалуйте-ка сюда, -- и не-заметно кладет в руку пачку денег. -- Здесь четыреста пятьдесят за полмесяца (Вольский с женой получали де-вятьсот) . Обращается к Славину: -- Сегодня первое, Алеша, держи двести. Далее к Микульской, Лебедевой, Песоцкому, Красовской и другим. И никаких расписок, и никогда никаких не-доразумений. Окончился сезон. Постом все актеры, получившие кто жалованье, кто на дорогу, уехали в Москву. Остались не-разлучные, неизменные Казаков с женой и глухой Качев-ский, его друг, секретарь и казначей. Помню сцену. Мы пьем чай. Кричит из кабинета Григорьев: -- Федор Федорович, где мои туфли? -- А? -- и Качевский прикладывает руку к уху. -- Где мои туфли? -- еще громче кричит Григорьев. -- Они в прошлом году в Саратове служили, -- совер-шенно серьезно отвечает Качевский, думая, что он спра-шивает про супругов Синельниковых. Жили с нами еще несколько актеров, в том числе и молодожены Рыбаковы, ничего общего со знаменитостью не имевшие, кроме фамилии. Это было основание летнего сезона труппы в Моршанске, где Григорий Иванович снял театр. x x x В Моршанске театр был за рекой в большом барском саду. Рядом с театром двухэтажное здание с террасой было занято для труппы. Тут же поместился и сам Гри-горьев. Некоторые холостяки ночевали, как это полага-лось, в уборных театра и в садовых беседках. После репе-тиции, часу во втором, все вместе собирались обедать на террасе нашего дома. Также ели из общей чашки, также крошили мясо во щи и также ко всякому обеду накрыва-лась чистая скатерть. Это была слабость Григория Ива-новича. Тут же пили чай утром и вечером и ужинали, кроме счастливцев, после спектакля иногда позволяли се-бе ужинать в саду в театральном буфете, где кредит, смотря по получаемому жалованью, открывался актерам от пяти до тридцати рублей в месяц, что гарантировал Григорий Иванович. Ужинами актеров угощали больше моршанские купцы, а на свой счет никогда не ужинали. только водку пили. Угощающих актеры звали карасями: поймать карася! В половине сезона труппа пополнилась несколькими актерами без места и за столом становилось тесно, но все: шло в порядке. Только щей, вместо двух чугунов, стали варить три. Целые дни актеры слонялись по саду. В го-род ходили редко, получив ярлык на покупку обуви и одежды в счет жалованья. Уходя в город, занимали друг у друга пальто и сапоги. Только один Изорин не надевал чужого платья. Он изящно и гордо носил свою, когдато шикарную чесучевую пару и резиновые калоши, которые надевал прямо на босу ногу. И раз он был жестоко оби-жен. У хориста Макарова заболела нога. Он снял сапог, надел калошу спавшего Изорина и ушел в город. Изорин,. проснувшись, не нашел калоши и принужден был явиться на террасу к чаю в одной калоше и чуть не плакал. Уте-шился он, когда Макаров вернулся и возвратил калошу. Все-таки он пожаловался. -- Григорий Иванович! Что же это такое? Калоши оставить нельзя! Придут, наденут, как свою, и уйдут. Де-ло дойдет до того, что и мой пиджак последний кто-ни-будь наденет. -- Ну и что же-с? Ну и наденет! И мое пальто бы на-дели, да оно никому не впору, кроме Волгина. Длинно-с! А Волгин надевал. Велика беда! Обратно принесут! Но Изорин никак не мог примириться с такими взгля-дами. Это был человек с большими странностями. Настоя-щая фамилия его была Вышеславцев. Почти всю жизнь он провел за границей. Прожил большие деньги. В 1871 году участвовал в Парижской коммуне, за что был лишен наследства своими родными. Он безумно любил театр. Был знаком со всеми знаменитостями за границей и, вер-нувшись в Россию без гроша денег, отвергнутый знатной родней, явился в Тамбов к Григорьеву и для дебюта так сыграл Жоржа Дорси в "Гувернере", что изысканная тамбовская публика в восторг пришла, и с того дня стал актером. И лучшего дона Сезар де Базана я не видал. Он играл самого себя. Он прослужил с нами моршанский сезон, отправился с нашей труппой в Кирсанов и был во время нашего пути от Моршанска до Кирсанова самой яркой и незабвенной фигурой. Из Моршанска в Кирсанов мы всей труппой отправи-лись по образу пешего хождения. Только уехал по желез-ной дороге один Григорьев -- старик, чтобы все пригото-вить к нашему приходу. Театральное имущество он увез с собой. Для актрис была нанята телега, на которой, кроме них, поместился и старик Качевский, а мы все шли пеш-ком за телегой, нагруженной, кроме того, съестными при-пасами. У нас было несколько караваев хлеба, крупа и соль, котел, чайник и посуда. Была и баранина. Когда же кто-то предложил Григорьеву купить картошки (она стои-ла пятиалтынный мера), то он сказал: -- Помилуйте-с? Где же это видано, чтобы в августе месяце картошку покупали? Ночью сами в поле нако-паете! И действительно, мы воровали картошку на деревен-ских полях, а мне удалось раз ночью украсть на мельни-це гуся, который и был сварен с пшеном. Сколько радости было! Двигались мы, не торопясь. Делали привалы и варили обед и ужин, пили чай, поочередно отдыхали по одному на телеге, и, к нашему великому счастью, погода была все время великолепная. В деревнях, пустовавших в это вре-мя благодаря уборке хлеба, мы иногда покупали молоко и яйца. Как дети малые радовались всему. Увидав тушкан-чика, бросались по степи его ловить, но он скрывался в но-ре, и ловцы с хохотом возвращались к своей телеге. Самую смешную фигуру представлял собой молчаливый и все-таки изящный Изорин в своих резиновых кало-шах, грязной чесучевой паре и широкой шляпе, в которой он играл Карла Моора. Он крутил из афиши собачью. ножку для махорки, и, когда курил, на его красивом блед-ном лице сияло удовольствие. Может, он вспоминал Ниц-цу или Неаполь и дорогую Гаванну, но судя по выраже-нию его лица, не жалел о прошлом. Зато, когда он вместе с другими своими тонкими пальцами чистил картошку, лицо его принимало суровое, сосредоточенное выражение. Ночевали на телеге, под телегой, на земле, на театральных коврах и рогожах. Изорину, изнеженному, ночью и, осо-бенно, под утро, особенно во время холодной росы дро-жавшему в своем пиджаке и ругавшемуся вполголоса по-французски, кто-нибудь давал свое пальто или рогожу, а длинный белобрысый простак Белов, шедший всю дорогу в желтой парчовой кофте свахи из "Русской свадьбы", на ночь снимал ее и клал под голову, чтобы не испачкать.
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 22:29 | Сообщение # 21 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
x x x В Кирсанове театр был в заброшенном амбаре, где до нас то хлеб складывали, то ветчину солили. Кроме нас, пришедших пехтурой; приехали из Тамбова по железной дороге сам Григорьев и его друзья, старые актеры -- ко-мики А. Д. Казаков и Василий Трофимович Островский. Последний был одержим запоем, а во время запоя страдал страстным желанием хоть перед кем-нибудь, да гово-рить! Он нанимал первого попавшегося извозчика по ча-сам, приглашал его к себе в номер, угощал чаем и вод-кой и говорил перед ним целую ночь, декламируя сцены из пьес, читая стихи. Старый, красноносый Казаков с мо-лодой женой был мрачен и молчалив. Впрочем, он расска-зывал, как лет двадцать назад он приехал с труппой в Кирсанов по пути из Саратова в Воронеж и дал здесь три спектакля, но так как не было помещения в городе, то они играли на эшафоте. Накануне их приезда преступни-ков наказывали, кнутом пороли, и он уговорил исправни-ка пока эшафота не снимать и сдать ему под представле-ние. Сторговались за четыре рубля в вечер, огородили, по-дставили скамьи для публики, а сам эшафот служил сце-ной. -- С успехом прошел третий акт "Аскольдовой могилы"! Петя Молодцов, тогда еще молодой, Торопку пел!-- закончил он свой рассказ. Наш репертуар был самый пестрый, пьесы ставили с такими купюрами, что и узнать их было нельзя, десятками действующие лица вычеркивались. "Ревизора" играли мы десять человек, вместо врача Гюбнера посадили портного, у которого я жил на квартире, и в первом акте, когда го-родничий рассказывает об ожидании ревизора, где Гюб-нер говорит только одно слово: "Как, ревизор"? -- порт-ной здорово подвыпивший, рявкнул на весь театр, уда-рив кулаком по столу: -- Как, левизор! Я играл Добчинского, купца Абдулина и Держиморду, то и дело переодеваясь за кулисами. Треуголка и шпага была на всех одна. Входившие представляться чиновники брали за кулисами их поочередно у выходящего со сцены. Все-таки сезон кончили благополучно. Григорьев рассчи-тался, так что мне удалось заплатить за квартиру рубля два, да рубля два еще осталось в кармане. Поздней ночью труппа разъехалась, кто куда. Остались в Кирсанове я и суфлер С. А. Андреев-Корсиков. Деньги вышли, делать не-чего, ехать не с чем. Пошли пешком в Рязань через Тамбов. В Рязани у Андреева было на зиму место суфлера. Мы вышли по шпалам ранним утром. Я был одет в пиджак, красную рубаху и высокие сапоги. Андреев являл жалкую фигуру -- в лаковых ботинках, в шелковой, когда-то белой стеганой шляпе и взятой для тепла им у сердобольной или может быть зазевавшейся кухарки соседнего дома, ватной линючей кацавейке турецкими цветами. Дорогой питались желтыми переспелыми огурцами у путевых сто-рожей, которые иногда давали нам и хлебца. Шли весело. Ночевали на воздухе около будок. Погода стояла, на счастье, все время теплая и ясная. В Тамбове Григорьева не было, у приятеля прихватили рублишко и дошли до Ряжска. Здесь непривычный к походам Анд-реев, окончательно лишившись лаковых ботинок, обезно-жил, и мы остановились в номере, отдав вперед полтин-ник, и стали ходить на вокзал, где Андреев старался как-нибудь устроить проезд до Рязани. Хозяин постоялки на другой же день, видя наши костюмы, стал требовать день-ги и не давал самовара, из которого мы грелись простым кипятком с черным хлебом, так как о чае с сахаром мы могли только мечтать. Андреев днем ушел и скрылся. Я ждал его до вечера, сидя дома. Шел холодный дождь. Наконец, вечером ко мне стучат. Молчу. Слышу, посыла-ют за полицией. Беспаспортным это неудобно.! На улице дождь, буря, темь непроглядная. Я открыл окно и, спу-стившись на руках сколько возможно, плюнул с высоты второго этажа в лужу, и с той минуты оставил навсегда этот гостеприимный кров. Куда девался Андреев, здесь я так и не узнал. Он оказался потом в Рязани, куда уехал с приятелем, случайно встреченным на вокзале. Впрочем,. я за это был ему благодарен: дорогой он меня стеснял своей слабостью. Мокрый и голодный, я вскочил на пло-щадку отходившего товарного поезда и благополучно ехал всю ночь, иногда, подъезжая к станции, соскакивал на ходу и уходил вперед, чтобы не обращать внимания жандарма, а когда поезд двигался, снова садился. Цель моего стремления была Рязань, театр и Андреев. Как бы то ни было, а до Рязани я добрался благополуч-но. Были сумерки, шел дождь. Подошвы давно износились, дошло до родительских, которые весьма и весьма страда-ли от несуразной рязанской мостовой. Добрался до те-атра. Заперто кругом. Стучу в одну дверь, в другую и, на-конец, слышу голос: -- Какого там дьявола леший носит? И никакое ангельское пение не усладило бы так мой слух, как эта ругань. -- Семен, отпирай! -- гаркнул я в ответ, услыхав голос Андреева. -- Володя, это ты! -- как-то сконфуженно ответил мой .друг, отпирая дверь. -- Я, брат, я! Мы вошли в уборную, где в золоченом деревянном канделябре горел сальный огарок и освещал полбутылки водки, булки и колбасу. Оказалось, что Андреев в громад-ном здании театра один одинешенек. Антрепренер Воро-нин, бывший кантонист, уехал в деревню, а сторожа про-гнали за пьянство. Обменявшись рассказами о наших злоключениях, мы завалились спать. Андреев в уборной устроил постель из пачек ролей и закрылся кацавейкой, а я на сцене, еще не просохший, завернулся в небо и море, сунул под голову крышку гроба из "Лукреции Борджиа" и уснул сном са-мого счастливого человека, достигшего своей цели. У Андреева деньги были, и мы зажили вовсю. Я даже сде-лал новые подметки к своим сапогам, а пока их чинили, ходил в красных боярских, взятых из реквизита. Андреев, его настоящая фамилия Корсиков, впоследствии был суфлером в Александрийском театре, откуда был удален за принадлежность к нелегальной партии, потом служил у Корша и жив до сего времени, служа в каком-то теат-ральном деле в провинции. -- Семен Андреевич, не обижайтесь, что я вспомнил ваши злоключения, ведь что было, того из жизни не вы-кинешь! Благодаря ему Воронин меня принял помощником ре-жиссера. Я подружился с труппой, очень недурной, и осо-бенно сблизился с покойным Николаем Петровичем Киреевым, прекрасным актером и переводчиком Сарду. Сво-бодные вечера я проводил у него, в то время, когда он кончал перевод драмы "Отечество", запрещенной тот-час же по выходе. Он жил в номерах вместе с своей же-ной, прекрасной "гранддам" Е. Н. Николаевой-Кривской. Киреев был отставной артиллерийский офицер, ранее кон-чивший университет. Приехали на гастроли актеры из Москвы, дела шли недурно, но я поссорился с Ворониным, поколотил его на сцене при всей труппе, заступившись за обиженного им хориста, и уехал в Москву, где тотчас же, благодаря ак-теру Лебедеву, который приезжал на гастроли в Рязань, я устроился вторым помощником режиссера в "Артисти-ческий кружок" к Н. Е. Вильде. Старшим помощником режиссера был Я. И. Карташев, и мне часто приходилось работать за него. Кружок помещался в доме Бронникова на углу Охотного ряда и Театральной площади, и это был тогда единственный театр в России, где играли великим постом. Мудрый Вильде обошел закон, и ему были раз-решены спектакли генерал-губернатором В. А. Долгору-ковым с тем, чтобы на афишах стояло "сцена из пьесы", а не драма, комедия и т. п. Например, сцена из трагедии "Гамлет", сцена из комедии "Ревизор", сцена из оперетки "Елена Прекрасная" и т. д., хотя пьеса игралась полно-стью. Н. Е. Вильде очень плохо платил актерам, и я долго был без квартиры. Иногда ночевал я в "Чернышах", у М. В. Лентовского, иногда у В. И. Путяты в "Челышах", над Челышевскими банями, в этом старом барском доме, где теперь на месте новой гостиницы "Метрополь" -- 2-й Дом Советов. Ночевал и у других актеров, которые меня уво-дили прямо со спектакля к себе. Если таких благоприят-ных случаев не было, я иногда потихоньку устраивался или на сцене, или в залах на диване. Раз вышла неприят-ность. Часу в третьем ночи, когда спектакль кончился ра-но и все ушли, я улегся на кушетке в уборной С. А. Бельской, которая со своим мужем, первым опереточным ко-миком Родоном, имели огромный успех, как опереточные артисты. Вдруг меня будят. Явился со свечой смотритель кружка, только что поступивший на службу, и выгнал ме-ня на улицу. В кармане ни гроша, пальто холодное, ка-лош нет, а мороз градусов двадцать, пришлось шляться по улицам и бульварам, пока не услыхал звон к заутрене в Никитском монастыре, побежал туда и простоялдо утра. В кружке бывало ежедневно великопостное собрание артистов, где с антрепренерами заключались контракты. Ряды зал этого огромного помещения до круглого белого колонного зала включительно великим постом переполня-лись вычурными костюмами первых персонажей и очень бедными провинциальными артистками и артистами. Сю-да гостеприимно допускали всех провинциальных артистов в это время, и это было главным местом их встреч с ан-трепренерами и единственным для артисток, так как мужчины могли встречаться и днем в Щербаковском трактире на Петровке, против Кузнецкого Моста, в ресторане Вельде, за Большим театром и в ресторане "Ливорно" в Га-зетном переулке. Как эти трактиры, так и кружок посе-щали артисты и московских театров, особенно Малого: Са-марин, Шумский, Живокини, Решимов и другие, где встре-чались со своими старыми товарищами по провинции. М. П. Садовский, тогда еще молодой, бывал каждый ве-чер в кружке, а его жена, Ольга Осиповна, участвовала в спектаклях кружка. Бывали и многие писатели среди них: А. Н. Островский, Н. А. Чаев, С. А. Юрьев, который как раз в это время ставил в Малом театре свой перевод с ис-панского "Овечий источник". Чаще других бывали Лен-ский, Музиль, Рябов, а три брата Кондратьевых не про-пускали ни одного вечера. Артисток Малого театра я ни-когда не видал в кружке, а петербургские знаменитые ак-теры специально для дружеских встреч приезжали на это время из Петербурга, и чаще других И. Ф. Горбунов. Бывали и артисты "Сосьете", французского театра. Иг-рали они в Солодовническом театре. Бывали и артисты об-щедоступного частного театра на Солянке, где шла тогда с огромным успехом драма "Убийство Коверлей", пере-веденная с английского Н. П. Киреевым, который с Е. Ф. Критской служили там на первых ролях. Только одного человека не пускали, по распоряжению какого-то театрального начальства, а человека дорогого и близкого провинциальным актерам. Место этого человека было на подъезде кружка в зимний холод и только иног-да, благодаря любезности капельдинера, в раздевальне. К нему сюда спускались по широкой лестнице по мягким коврам один за другим артисты и артистки всех рангов. Я узнал об этом, уже прослужа несколько месяцев. Как-то в минуту карманной невзгоды я пожаловался моему старшему товарищу Карташеву: -- Яков Иванович, а, видно, опять денег не дадут! -- А ты бы пошкамордил! Я тебя на воскресенье от-пущу. И повел он меня вниз в вестибюль. За вешалкой сто-яла очень пожилая крошечная женщина с живыми гла-зами, глядевшими из-под ушастого капора. Над ней, со-гнувшись в три погибели, наклонился огромный актер Никанор Балкашин, поцеловал ей руку и пошел навстречу к нам. Следующее воскресенье вместе с Балкашиным и другими был на Морозовской фабрике в Орехово-Зуеве суфлировал за десять рублей в вечер. Это тогда и назы-валось шкамордить. Теперь -- халтурить. Шкаморда -- мать халтуры. Она уверяла, и это подтвердили ее зем-ляки -- украинские актеры, что она происходит из громкой малороссийской фамилии и что предок ее был Богдан Хмельницкий. Когда-то недурная водевильная актриса, она сделалась первой летучей антрепренершей, стала по ближайшим к Москве уездным городам и на больших фабриках устраивать спектакли для рабочих, актерам платила разовые и возила их на свой счет в Серпухов, Богородск, Коломну и на московские большие фабрики.. Она была далекая предшественница А. А. Бренко-- про-светительницы рабочих с начала 90х годов. Хорошо за-рабатывала, хорошо платила актерам, но сама всегда бы-ла без копейки. Добрая и отзывчивая, она отдавала иног-да последний рубль нуждающейся актерской семье и не-редко голодала сама. Я еще два раза съездил с ней суфлировать на фабри-ки в Коломну и Серпухов и получал по десять рублей чистеньких, не имея никаких расходов: и возила, и кор-мила. Для спектаклей со строгим выбором брала Шка-морда актеров, которых знала на перечет. Страшно боя-лась скандала в последнее время со стороны провинци-альных трагиков, после того, как Волгин-Кречетов на-пился пьян в Коломне и после спектакля переломал все кулисы и декорации в театре купцов Фроловых, и когда Фроловы подали в суд на Шкаморду, она уже сцен из трагедии не ставила, а обходилась комедиями и водеви-лями. У нее игрывали и читывали почти все знаменитости того времени, нередко нуждавшиеся в красненькой, а вот, -- в кружок ее не пускали. Когда я не участвовал в спектакле кружка, я обяза-тельно бывал в Малом театре. Служа в кружке, я пере-знакомился со всеми лучшими силами московских и про-винциальных сцен и вообще много приобрел интересных знакомств. Прошел пост, окончился сезон. Мне опять захотелось простора и разгула. Я имел приглашение на летний се-зон в Минск и Смоленск, а тут подвернулся старый зна-комый, богатый казак Боков, с которым я познакомился еще во время циркового сезона, и предложил мне ехать к нему на Дон в его имение, под Таганрогом. Оттуда мы поехали к Кабарду покупать для его коневодства произ-водителей. Опять новые знакомства... Побывал у кабардинцев Урузбиевых, поднимался на Эльбрус, потом опять очутился на Волге и случайно на пароходе прочел в газете, что в Саратове играет первоклассная труппа под управлени-ем старого актера А. И. Погонина, с которым я служил в Тамбове у Григорьева. В Саратове я пошел прямо на репетицию в сад Сервье на окраине, где был прекрасный летний театр, и сразу был принят на вторые роли. Пер-вые персонажи были тогда еще тоже молодежь: В. П. Далматов, В. Н. Давыдов, уже начинавшие входить в славу, В. Н. Андреев-Бурлак, уже окончательно поступив-ший из капитанов парохода в актеры, известность-- Аркадий Большаков, драматическая А. А. Стрельская, затем Майерова, жена талантливого музыканта-дирижера А. С. Кондрашова, Очкина, Александрова. Первым дра-матическим любовником и опереточным певцом был мо-лодой красавец Инсарский, ему в драме дублировал Ни-кольский, впоследствии артист Александрийского театра... Труппа была большая и хорошая. Все жили в недорогих квартирах местных обывателей, большинство столовалось в театральном буфете, где все вместе обедали после репе-тиции и потом уже расходились по квартирам. Я жил не-подалеку от театра с маленькими актерами Кариным и Симоновым. Первый был горький пьяница, второй-- уха-жер писарского типа. У меня было особое развлечение. Далеко за городом, под Лысой горой, были пустыри оврагов, населенных ле-том галаховцами, перекочевавшими из ночлежного дома Галахова на эту самую летнюю дачу. Здесь целый день кипела игра в орлянку. Пьянство, скандалы, драки. Иг-рали и эти оборванцы, и бурлаки, и грузчики, а по вос-кресеньям шли толпами разные служащие из города и обитатели "Тараканьих выползков" этой бедняцкой окра-ины города. По воскресеньям, если посмотреть с горки, всюду шевелятся круглые толпы орлянщиков. То они на-клоняются одновременно все к земле-- ставят деньги к круг или получают выигрыши, то смотрят в небо, задрав головы, следя за полетом брошенного метчиком пятака, и стремительно бросаются в сторону, где хлопнулся о зем-лю пятак. Если выпал орел, то метчик один наклоняется и загребает все деньги, а остальные готовят новые ставки, кладут новые стопки серебра или медяков, причем серебро кладется сверху, чтобы сразу было видно, сколькоденег. Метчик оглядывает кучки, и если ему не по силам, просит часть снять, а если хватает в кармане денег на расплату, заявляет: -- Еду за все! Плюнет на орла, -- примета такая, -- потрет его о по-дошву сапога, чтобы блестел ярче, и запустит умелою рукою крутящийся с визгом в воздухе пятак, чуть видно его, а публика опять головы кверху. -- Дождя просят! -- острят неиграющие любители. Вот я по старой бродяжной привычке любил ходить "дождя просить". Метал я ловко, и мне за эту метку особенно охотноставили: "без обману-- игра на сча-стье". Но и обман бывал: были пятаки, в Саратове, в ост-роге их один арестант работал, с пружиною внутри, как бы ни хлопнулся, а обязательно перевернется, орлом квер-ху упадет. Об этом слух уже был, и редкий метчик ре-шится под Лысой горой таким пятаком метать. А пользу-ются им у незнающих пришлых мужиков, а если здесь заметят -- разорвут на части тут же, что и бывало. После репетиции ходил играть в орлянку, иногда при-носил полные карманы медяков и серебра, а иногда, ко-нечно, и проигрывал. После спектакля -- тоже развлече-ние. Ужинаем компанией и разные шутки шутим. Прежде с нами ужинал Далматов, шутник не последний, а сми-рился, как начал ухаживать за Стрельской; ужинал с ней вдвоем на отдельном столике или в палатке на кругу. И вздумали мы как-то подшутить над ним. Сговорились за столом, сидя за ужином, я, Давыдов, Большаков, Анд-реев-Бурлак да Инсарский. Большаков взял мою таба-керку, пошел к себе в уборную в театр, нам сказал, что-бы мы выходили, когда пойдет парочка домой и следо-вали издали за ней. Вечер был туманный, по небу ходили тучки, а дождя не было. Встала парочка, пошла к выхо-ду под руку, мы за ней. Стрельская на соседней улице нанимала хорошенькую дачку в три комнаты, где жила со своей горничной. Единственная дверь выходила прямо в сад на дорожку, усыпанную песком и окруженную си-ренью. Идет парочка под руку, мы сзади... Вдруг нас перего-няет рваный старичишка с букетом цветов. -- Сейчас начнется! -- шепнул он нам. Перегоняет па-рочку и предлагает купить цветы. Парочка остановилась у самых ворот. Далматов дает деньги, оба исчезают за загородкой. Мы стоим у забора. Стрельская чихает и смеется. Что-то говорят, но слов не слышно. Наконец, зверски начинает чихать Далматов, раз, два, три... -- Ах, мерзавцы,-- гремит Далматов и продолжает чи-хать на весь сад. Мы исчезаем. На другой день, как ни в чем не бывало, Далматов пришел на репетицию, мы тоже ему вида не подали, хотя он подозрительно посматривал на мою табакерку, на Большакова и на Давыдова. Мно-го после я рассказал ему о проделке, да много-много лет спустя, незадолго до смерти В. Н. Давыдова, сидя в убор-ной А. И. Южина в Малом театре, мы вспоминали прош-лое. Давыдов напомнил: -- А помнишь, Володя, как мы твоим табаком в Са-ратове Далматова со Стрельской угостили? Смеялся я над Далматовым, но и со мной случилось нечто подобное. У нас в труппе служила выходной актри-сой Гаевская, красивая, изящная барышня, из хорошей семьи, поступившая на сцену из любви к театру без жа-лованья, так как родители были со средствами. Это бы-ло первое существо женского пола, на которое я обратил внимание. В гимназии я был в той группе товарищей, ко-торая презирала женский пол, называя всех под одну бирку "бабьем", а тех учеников, которые назначали сви-дания гимназисткам и дежурили около женской гимназии ради этих свиданий, мы презирали еще больше. Ни на какие балы с танцами мы не ходили, а если приходилось иногда бывать, то демонстративно не танцевали, да и танцевать-то из нас никто не умел. У меня же была осо-бая ненависть к женщинам, благодаря красавицам тетушкам Разнатовским, институткам, которые до выхода сво-его замуж терзали меня за мужицкие манеры и приду-мывали для меня всякие наказания. Ну, как же после этого не возненавидеть женский пол! На Волге в бурлаках и крючниках мы и в глаза не видали женщин, а в полку видели только грязных баб, сидевших на корчагах с лапшей и картошкой около ка-зарменных ворот, да гуляющих девок по трактирам, на-мазанных и хриплых, соприкосновения с которыми наша юнкерская компания прямо-таки боялась, особенно на-слушавшись увещаний полкового доктора Глебова. Служа потом у Григорьева, опять как-то у нас была компания особая, а Вася Григорьев, влюбленный пла-тонически в инженю Лебедеву, вздыхал и угощал нас вод-кой, чтобы только поговорить о предмете сердца. Итак, первое существо женского пола была Гаевская, на которую я и внимание обратил только потому, что за ней начал ухаживать Симонов, а потом комик Больша-ков позволял себе ее ухватывать за подбородок и хло-пать по плечу в виде шутки. И вот как-то я увидел во время репетиции, что Симонов, не заметив меня, подошел к Гаевской, стоявшей с ролью под лампой между кулис, и попытался ее обнять. Она вскрикнула: -- Что вы, как смеете! Я молча прыгнул из-за кулис, схватил его за горло, прижал к стене, дал пощечину и стал драть за уши. На шум прибежали со сцены все репетировавшие, в том числе и Большаков. -- Если когда-нибудь ты или кто-нибудь еще позволит обидеть Гаевскую-- ребра переломаю!-- и ушел в буфет. Как рукой сняло. Вечером я извинился перед Гаевской и с той поры после спектакля стал ее всегда провожать домой, подружился с ней, но никогда даже не предло-жил ей руки, провожая. Отношения были самые строгие, хотя она мне очень понравилась. Впрочем, это скоро все кончилось, я ушел на войну. Но до этого я познакомился с ее семьей и бы-вал у них, бросил и орлянку и все мои прежние развле-чения. Первая встреча была такова. Я вошел. В столовой кипел самовар и за столом си-дел с трубкой во рту седой старик с четырехугольным бронзовым лицом и седой бородой, росшей густо только снизу подбородка. Одет он был в дорогой шелковый, ки-тайской материи халат, на котором красовался офицер-ский Георгий. Рядом мать Гаевской, с которой Гаевская познакомила меня в театре. -- Мой муж,-- представила она мне его.-- Очень ра-ды гостю Я назвал себя. -- А я-- капитан Фофанов. Познакомились. За чаем разговорились. Конечно, я поинтересовался Георгием. -- За двадцать пять кампаний. Недаром достал. По-работал -- и отдыхаю... Двадцать лет в отставке, а вче-ра восемьдесят стукнуло... -- Скажите, капитан, был ли у вас когда-нибудь на корабле матрос Югов, не помните? -- Югов! Васька Югов! В слове Югов он сделал ударение на последнем слоге -- Был ли?! Да я этого мерзавца никогда не забуду! А вы почем его знаете? -- Да десять лет назад он служил у моего отца... -- Десять лет. Не может этого быть?! И я описал офицеру Китаева. -- Как? Так Васька Югов жив? Вот мерзавец! Он толь-ко это и мог-- никто больше! Как же он жив, когда я его списал с корабля утонувшим! Ну, ну и мерзавец. Лиза, слышишь? Этот мерзавец жив... Молодец, не ожи-дал. Ну, как, здоров еще он? Я рассказал подробно все, что знал о Югове, а Фофанов все время восклицал, перемешивая слова: -- Мерзавец! -- Молодец! Наконец спросил: -- А про меня Васька не вспомнил? -- Вспоминал и говорит, что вы, -- извините капи-тан,-- зверь были, а командир прекрасный, он вас очень любил. -- Веррно, веррно... Если бы я не был зверь, так не сидел бы здесь и этого не имел. Он указал на георгиевский крест. -- Да разве с такими Васьками Юговыми можно быть не зверем? Я ж службу требовал, дисциплину держал. Он стукнул мохнатым кулачищем по столу. -- Ах, мерзавец! А вы знаете, что лучшего матроса у меня не бывало. Он меня в Индии от смерти спас. И силища была, и отчаянный же. Представьте себе, этот меррзавец из толпы дикарей, напавших на нас, голыми руками индийского раджу выхватил как щенка и на шлюпку притащил. Уж исполосовал я это индийское чу-дище линьками! Черт с ним, что король, никого я никог-да не боялся... только... Ваську Югова боялся... Его бо-ялся... Что с него, дьявола, взять? Схватит и перервет по полам человека... Ему все равно, а потом казни... Раз против меня, под Японией было, у Ослиных островов бунт затеял, против меня пошел. Я его хотел расстрелять, за-пер в трюм, а он, черт его знает как, пропал с корабля... Все на другой день перерыли до синь пороха, а его не нашли. До Ослиных островов было несколько миль, да они сплошной камень, в бурунах, погода свежая... Думать нельзя было... Так и решили, что Васька утонул, и списал я его утонувшим. -- А вот оказалось доплыл до берега, -- сказал я. Про кого ни скажи, что пять миль при норд-осте н ноябре там проплывет-- не поверю никому... Опять же Ослиные острова -- дикие скалы, подойти нельзя... Один только Васька и мог... Ну, и дьявол! Много рассказывал мне Фофанов, до поздней ночи, но ничего не доканчивал и все сводил на восклицание: -- Ну, Васька! Ну, мерзавец! При прощании обратился ко мне с просьбой: -- Если увидите Ваську, пришлите ко мне. Озолочу мерзавца. А все-таки выпорю за побег! И каждый раз, когда я приходил к Фофанову, старик много мне рассказывал, и, между прочим, в его расска-зах, пересыпаемых морскими терминами, повторялось то, что я когда-то слыхал от матроса Китаева. Старик чи-тал газеты и, главным образом, конечно, говорил о вой-не, указывал ошибки военноначальников и всех ругал, а я не возражал ему и только слушал. Я отдыхал в этой семье под эти рассказы, а с Ксенией Владимировной на-ши разговоры были о театре, о Москве, об актерах, о кружке. О своей бродячей жизни, о своих приключениях я и не упоминал ей, да ее, кроме театра, ничто не интере-совало. Мы засиживались с ней вдвоем в уютной столо-вой нередко до свету. Поужинав часов в десять, старик вставал и говорил: -- Посиди, Володя, с Зинушей, а мы, старики, на койку. Почему Ксению Владимировну звали Зиной дома, так я и до сего времени не знаю. Так и шел сезон по-хорошему; особенно как-то тепло относились ко мне А. А. Стрельская, старуха Очкина, имевшая в Саратове свой дом, и Майерова с мужем, с которым мы дружили. В театре обратили внимание на Гаевскую. Погонин стал давать ей роли, и она понемногу выигралась и ликовала. Некоторые актеры, особенно Давыдов и Большаков, посмеивались надо мной по случаю Гаевской, но негромко: урок Симонову был памятен. Я стал почище одеваться, т. е. снял свою поддевку икартуз и завел пиджак и фетровую шляпу с большимиполями, только с косовороткой и высокими щегольскими сапогами на медных подковах никак не мог расстаться. Хорошо и покойно мне жилось в Саратове. Далматов и Давыдов мечтали о будущем и в порыве дружбы говорили мне, что всегда будем служить вместе, что меня они от себя не отпустят, что вечно будем друзьями. В городе было покойно, народ ходил в театр, только толки о войне, конечно, занимали все умы. Я тоже читал газеты и оченьволновался, что я не там, не в действующей армии,-- но здесь друзья, сцена, Гаевская со своими родителями... 15 июля я и Давыдов лихо отпраздновали после репетиции свои именины в саду, а вечером у Фофановых мне именины справили старики: и пирог, и икра, и чуд-ная вишневая домашняя наливка. x x x Война была в разгаре. На фронт требовались все но-вые и новые силы, было вывешено объявление о новом наборе и принятии в Думе добровольцев. Об этом Фофанов прочел в газете, и это было темой разговора за завтраком, который мы кончили в два часа, и я оттуда отправился прямо в театр, где была объявлена считка новой пьесы для бенефиса Большакова. Это была суббо-та 16 июля. Только что вышел, встречаю Инсарского в очень веселом настроении: подвыпил у кого-то у знако-мых и торопился на считку: -- Время еще есть, посмотрим, что в Думе делает-ся, -- предложил я. Пошли. Около Думы народ. Идет заседание. Пробрались в зал. Речь о войне, о помощи раненым. Какой-то выхоленный, жирный, так пудов на 8, гласный, нервно поправляя зо-лотое пенсне, возбужденно, с привизгом, предлагает же-лающим "добровольно положить живот свой за веру, ца-ря и отечество", в защиту угнетенных славян, и сулит за это земные блага и царство небесное, указывая рукой прямой путь в небесное царство через правую от его ру-ки дверь, на которой написано "прием добровольцев". -- Юрка, пойдем, на войну! -- шепчу я разгоревше-муся от вина и от зажигательной речи Инсарскому. -- А ты пойдешь? -- Куда ты, туда и я! И мы потихоньку вошли в дверь, где во второй ком-нате за столом сидели два думских служащих купеческо-го вида. -- Здесь в добровольцы? -- спрашиваю. -- Пожалуйте-с... Здесь... -- А много записалось? -- Один только пока. -- Ладно, пиши меня. -- И меня! Подсунули бумагу. Я, затем Инсарский расписались и адрес на театр дали, а сами тотчас же исчезли, чтобы не возбуждать любопытства, и прямо в театр. Считка нача-лась. Мы молчали. Вечер был свободный, я провел его у Фофановых, но ни слова не сказал. Утром в 10 часов ре-петиция, вечером спектакль. Идет "Гамлет", которого иг-рает Далматов, Инсарский -- Горацио, я -- Лаэрта. Роль эту мне дали по просьбе Далматова, которого я учил фех-товать. Полония играл Давыдов, так как Андреев-Бур-лак уехал в Симбирск к родным на две недели. Во время репетиции является гарнизонный солдат с книжкой, а в ней повестка мне и Инсарскому. -- По распоряжению командира резервного батальона в 9 часов утра в понедельник явиться в казармы... С Инсарским чуть дурно не сделалось, -- он по пьяно-му делу никакого значения не придал подписке. А на беду и молодая жена его была на репетиции, когда узнала-- в обморок... Привели в чувство, плачет: -- Юра... Юра... Зачем они тебя? -- Сам не знаю, вот пошел я с этим чертом и записа-лись оба, -- указывает на меня... В городе шел разговор: "актеры пошли на войну"... В газетах появилось известие... "Гамлет" сделал полный сбор. Аплодисментами встре-чали Инсарского, устроили овацию после спектакля нам обоим... На другой день в 9 утра я пришел в казармы. Опух-ший, должно быть, от бессонной ночи, Инсарский пришел вслед за мной. -- Черт знает, что ты со мной сделал!.. Дома -- ужас! Заперли нас в казармы. Потребовали документы, а у меня никаких. Телеграфирую отцу: высылает копию мет-рического свидетельства, так как и метрику и послужной список, выданный из Нежинского полка, я тогда еще вы-бросил. В письме отец благодарил меня, поздравлял и прислал четвертной билет на дорогу. Я сказал своему ротному командиру, что служил юн-кером в Нежинском полку, знаю фронт, но требовать по-служного списка за краткостью времени не буду, а пойду рядовым. Об этом узнал командир батальона и все офи-церы. Оказались общие знакомые нежинцы, и на первом же учении я был признан лучшим фронтовиком и сразу получил отделение новобранцев для обучения. В числе их попался ко мне также и Инсарский. Через два дня мы были уже в солдатских мундирах. Каким смешным и не-уклюжим казался мне Инсарский, которого я привык ви-деть в костюме короля, рыцаря, придворного или во фра-ке. Он мастерски его носил! И вот теперь скрюченный Ин-сарский, согнувшийся под ружьем, топчется в шеренге та-ких же неуклюжих новобранцев -- мне как на смех попа-лись немцы-колонисты, плохо говорившие и понимавшие по-русски -- да и по-немецки с ними не столкуешься, -- свой жаргон! -- Пферд, -- говоришь ему, указывая на лошадь, -- а он глаза вытаращит и молчит, и отрицательно головой мотает. Оказывается,по-ихнему лошадь зовется не "Пферд", а "Кауль" -- вот и учи таких чертей. А через 10 дней назначено выступление на войну, на Кавказ, в 41-ю дивизию, резервом которой состоял наш Саратов-ский батальон. Далматов, Давыдов и еще кое-кто из труппы прихо-дили издали смотреть на ученье и очень жалели Инсарского. А. И. Погонин, человек общества, хороший знако-мый губернатора, хлопотал об Инсарском, и нам командир батальона, сам ли, или по губернаторской просьбе, раз-решил не ночевать в казармах, играть в театре, только к 6 часам утра обязательно являться на ученье и до 6 ве-чера проводить день в казармах. Дней через пять Ин-сарский заболел и его отправили в госпиталь -- у него сделалась течь из уха. Я в 6 часов уходил в театр, а если не занят, то к Фофановым, где очень радовался за меня старый морской волк, радовался, что я иду а войну, делал мне разные поучения, которые в дальнейшем не прошли бесследно. До слез печалилась Гаевская со своей доброй мамой. В труппе после рассказов Далматова и других, видевших меня обучающим солдат, на меня смотрели, как на героя, поили, угощали и платили жалованье. Я играл раза три в неделю. Последний спектакль, в котором я участвовал, пятница 29 июля -- бенефис Большакова. На другой день наш эшелон выступал в Турцию. В комедии Александрова "Вокруг огня не летай" мне были назначены две небольших роли, но экстренно при-шлось сыграть Гуратова (отставной полковник в мунди-ре), вместо Андреева-Бурлака, который накануне бене-фиса телеграфировал, что на сутки опоздает и приедет в субботу. Почти все офицеры батальона, которым со дня моего поступления щедро давались контрамарки, присут-ствовали со своими семьями на этом прощальном спек-такле, и меня, рядового их батальона в полковничьем мундире, вызывали почем зря. Весь театр, впрочем, знал, что завтра я еду на войну, ну и чествовали вовсю. Поезд отходил в два часа дня, но эшелон в 12 уже сидел в товарных вагонах и распевал песни. Среди про-вожающих было много немцев-колонистов, и к часу со-бралась вся труппа провожать меня: нарочно репетицию отложили. Все с пакетами, с корзинами. Старик Фофанов прислал оплетенную огромную бутыль, еще в ста-рину привезенную им из Индии, наполненную теперь его домашней вишневкой. Погонин почему-то привез ящик дорогих сигар, хотя знал, что я не курю, а нюхаю табак; мать Гаевской -- до-машний паштет с курицей и целую корзину печенья, а Гаевская коробку почтовой бумаги, карандаш и кожаную записную книжку с золотой подковой, Давыдов и Дал-матов -- огромную корзину с водкой, винами и закуска-ми от всей труппы. Мы заняли ползала у буфета, смешались с офицера-ми, пили донское; Далматов угостил настоящим шам-панским и, наконец, толпой двинулись к платформе по-сле второго звонка. Вдруг шум, толкотня и к нашему ва-гону 2-го класса -- я и начальник эшелона, прапорщик Прутняков занимали купе в этом вагоне, единственном среди товарного состава поезда -- и сквозь толпу вры-вается, хромая, Андреев-Бурлак с двухаршинным балыком под мышкой и корзинкой вина. -- Прямо с парохода, чуть не опоздал! Инсарский, обнимая меня, плакал. Он накануне вышел из лазарета, где комиссия призналa его негодным к военной службе.
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 23:02 | Сообщение # 22 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ТУРЕЦКАЯ ВОЙНА Наш эшелон. Пешком через Кавказ. Шулера во Млетах. В Турции. Встреча в отряде. Костя Попов. Капитан Карганов. Хаджи-Мурат. Пластунская команда. Охотничий курган. Отбитый десант. Англи-чанин в шлюпке. Последнее сражение. Конец войны. Охота на ба-шибузуков. Обиженный И нал Асланов. Домой Наш эшелон был сто человек, а в Тамбове и Вороне-же прибавилось еще сто человек и начальник последних, подпоручик Архальский, удалец хоть куда веселый и шумный, как старший в чине, принял у Прутникова ко-мандование всем эшелоном,. хотя был моложе его годами и, кроме того, Прутников до военной службы кончил уни-верситет. Чины и старшинство тогда очень почитались. Са-мый нижний чин это был рядовой, получавший 90 ко-пеек жалованья в треть и ежемесячно по 2 копейки на баню, которые хранились в полковом денежном ящике и выдавались только накануне бани -- солдат тогда пу-скали в баню за две копейки. -- Солдат, где твои вещи? -- Вот все тут, -- вынимает деревянную ложку из-за голенища. -- А где твои деньги? -- На подводе везут в денежном ящике. Следующий чин -- ефрейтор, получавший в треть 95 копеек. Во время войны жалованье утраивалось -- 2 р. 70 к. в треть. Только что произведенные два ефрейтора вхо-дят в трактир чай пить, глядят и видят -- рядовые тоже чай пьют... И важно говорит один ефрейтор другому: "На какие это деньги рядовщина гуляет? Вот мы, ефрейторы, другое дело". Дней через пять мы были во Владикавказе, где к на-шей партии прибавилось еще солдат и мы пошли пешком форсированным маршем по военно-грузинской дороге. Во Владикавказе я купил великолепный дагестанский кин-жал, бурку и чувяки с коговицами, в которых так легко и удобно было идти, даже, пожалуй, лучше, чем в лаптях. После Пушкина и Лермонтова писать о Кавказе, а особенно о военно-грузинской дороге-- перо не подни-мается... Я о себе скажу одно-- ликовал я, радовался и веселился. Несмотря на страшную жару и пыль, забегая вперед, лазил по горам, а иногда откалывал такого опас-ного козла, что измученные и запыленные солдаты отды-хали за смехом. Так же я дурил когда-то и на Волге в бурлацкой артели, и здесь, почуя волю, я был такой же бешеный, как и тогда. На станции Гудаут я познакомил-ся с двумя грузинами, гимназистами последнего класса тифлисской гимназии. Они возвращались в Тифлис с ка-никул и предложили мне идти с ними прямой дорогой до станции Млеты. -- Только под гору спустимся, тут и Млеты, а доро-гой больше 20 верст. Солдаты придут к вечеру, а мы через час будем там. Партия строилась к походу, и, не сказавшись никому, я ушел с гимназистами в противоположную сторону, и мы вскоре оказались на страшном обрыве, под которым дома, люди и лошади казались игрушечными, а Терек -- узенькой ленточкой. -- Вот и Млеты, давай спускаться. Когда я взглянул вниз, сердце захолонуло, я подумал, что мои гимназисты шутят. -- Мы всегда тут ходим, -- сказал младший, краса-вец мальчуган.-- Сегодня хорошо, сухо... Первым я, вы вторым, а за вами брат,-- и спустился вниз по чуть за-метной стежке в мелком кустарнике. Я чувствовал, что сердце у меня колотится... Ноги будто дрожат... И мельк-нула в памяти гнилая лестница моей Казанской тюрьмы. Я шагнул раз, два, поддерживаясь за кустарник, а подо мной быстро и легко спускается мальчик... Когда кустар-ник по временам исчезает, на голых камнях я висну над пропастью, одним плечом касаясь скалы, нога над без-дной, а сверху грузин напевает какой-то веселый мотив. Я скоро овладеваю собой, привыкаю к высоте и через какие-нибудь четверть часа стою внизу и задираю голову на отвесную желтую стену, с которой мы спустились. "Ну вот, видите, как близко?" -- сказал мне шедший за мной грузин. И таким тоном сказал, будто бы мы по бульвару прогулялись. Через несколько минут мы сидели в духане за шашлыком и кахетинским вином, которое нацедил нам в кувшин духанщик прямо из огромного бурдюка. Все это я видел в первый раз, все меня занимало, а мои молодые спутники были так милы, что я с этого момента полюбил грузин, а затем, познакомясь и с другими кавказскими на-родностями, я полюбил всех этих горных орлов, смелых, благородных и всегда отзывчивых. По дороге мимо нас двигались на огромных сонных буйволах со скрипом не-суразные арбы, с огромными колесами и никогда не ма-занными осями, крутившимися вместе с колесами. Как раз против нас к станции подъехала пара в фаэтоне и из него вышли два восточных человека, один в интендант-ском сюртуке с капитанскими погонами, а другой штат-ский. -- Сандро, видишь, Асамат с кем-то. -- Должно быть, опять убежал. И рассказал, что капитан вовсе не офицер, а извест-ный шулер Асамат и только мундир надевает, чтобы обыг-рывать публику, что весной он был арестован чуть ли не за убийство и, должно быть, бежал из острога. После обеда мы дружески расстались, мои молодые товарищи наняли лошадей и поехали в Тифлис, а я гу-лял по станции, по берегу Терека, пока, наконец, увидал высоко на горе поднимающуюся пыль, и пошел навстречу своему эшелону. Товарищи удивились, увидав меня, было много разговоров, думали, что я сбежал, особенно были поражены они, когда я показал ту дорогу, по которой спускался. Солдат поместили в казармах, а офицерам да-ли большой номер с четырьмя кроватями, куда пригла-сили и меня. Доканчивая балык Андреева-Бурлака и уце-левшие напитки, мы расположились ко сну. Я скоро ус-нул и проснулся около полуночи. Прутников не спал, встревожено ходил по комнате и сказал мне, что Архальский играет в другом номере в карты с каким-то офи-цером и штатским и, кажется, проигрывает. Я сразу сооб-разил, что шулера нашли-таки жертву, и, одевшись, по-просил Прутникова остаться, а сам пошел к игрокам, су-нув в карман револьвер Архальского. В довольно боль-шом номере посреди стоял стол с двумя свечами по углам. Рядом столик с вином, чуреком, зеленью и сыром, Архальский, весь бледный, дрожащей рукой делал став-ки. Игра велась в самую первобытную трущобную азарт-ную игру -- банковку, состоящую в том, что банкомет раскладывает колоду на три кучки. Понтирующие ста-вят, каждый на свою кучку, деньги, и получает выигрыш тот, у кого нижняя карта открывается крупнее, а если -- шанс банкомета -- в какой-нибудь кучке окажется карта одинаковая с банкометом, то он забирает всю ставку. Тай-ну этой игры я постиг еще в Ярославле. Банк держал Асамат. Когда я вошел, штатский крикнул на меня: -- Пошел вон, ты видишь, офицеры здесь! -- Андрей Николаевич, я к вам, не спится... Архальский объяснил, что я его товарищ юнкер, и меня пригласили выпить стакан вина. Я сел. Игра про-должалась. -- Хочешь, ставь, -- предложил мне офицер. -- Что ж, можно, -- и я вынул из кармана пачку кре-диток. -- Вот только посмотрю, в чем игра: я ее не знаю. И стал наблюдать. Архальский ставил то 10, то 20 руб-лей на кучку, ставил такие же куши и третий партнер... Несколько раз по пяти рублей бросил я и выиграл рублей двадцать. Вот Архальский бросил 50 рублей, я-- 10, и вдруг банкомет открыл десятку и загреб все деньги. У нас тоже оказались две десятки. Потом ставили по-немногу, но как только Архальский усилит куш, а за ним и я, или открываются четыре десятки, или у банко-мета оказывается туз, и он забирает весь выигрыш. Это повторялось каждый раз, когда наши куши были круп-ными. Архальский дрожал и бледнел. Я знал, что он про-игрывал казенные деньги, на которые должен вести эше-лон... Перед банкометом росла груда, из которой торча-ли три новеньких сторублевки, еще не измятых, которые я видел у Архальского в бумажнике. -- Владимир Алексеевич, у вас есть деньги? -- спро-сил меня Архальский. -- Сколько угодно, не беспокойтесь, сейчас отыг-раемся. Я вскочил со стула, левой рукой схватил груду кре-диток у офицера, а его ударил кулаком между глаз и в тот же момент наотмашь смазал штатского и положил в карман карты Асамата вместе с остальными деньгами его товарища. Оба полетели на пол вместе со стульями. Архальский соскочил как сумасшедший и ловит меня за руку, что-то бормочет. -- Что такое? Что такое? Разбой? -- весь бледный при-поднялся Асамат, а другой еще лежал на полу без дви-жения. Я вынул револьвер, два раза щелкнул взведен-ный курок Смит-Виссона. Минута молчания. -- Асамат, наконец-то, я тебя, мерзавец, поймал. По-ручик,-- обратился я к Архальскому,-- зовите комен-данта и солдат, вас обыгрывали наверняка, карты подре-заны, это беглые арестанты. Зови скорей! -- крикнул я Архальскому. Асамат в жалком виде стоит, подняв руки, и умоляет: -- Тише, тише, отдай мои деньги, только мои. Другой его товарищ ползет к окну. Я, не опуская ре-вольвера, взял под руку Архальского, вытолкнул его в коридор, ввел в свой номер, где крепко спал Прутников, и разбудил его. Только тут Архальский пришел в себя и сказал: -- Ведь вы же офицера ударили? -- Я объяс-нил ему, какой это был офицер. -- Они жаловаться будут. -- Кому? Кто? Да их уже, я думаю, след простыл. Я высыпал скомканные деньги из кармана на стол, а сам пошел в номер Асамата. Номер был пуст, окно от-ворено. На столе стояли две бутылки вина, которые, ко-нечно, я захватил с собой и, уходя, запер номер, а ключ положил в карман. Вино привело в чувство Архальско-го, который сознался, что проиграл казенных денег по-чти пятьсот рублей и около ста своих. Мы пили вино, а Прутников смотрел, слушал, ровно ничего не понимая, и разводил руками, глядя на деньги, а потом стал их счи-тать. Я отдал Архальскому шестьсот рублей, а мне за хло-поты осталось двести. Архальский обнимал меня, цело-вал, плакал, смеялся и все на тему "я бы застрелился". Нервы были подняты, ночь мы не спали, в четыре ча-са пришел дежурный с докладом, что кашица готова и люди завтракают, и в пять, когда все еще спали, эшелон двинулся дальше. Дорогой Архальский все время огля-дывался -- вот-вот погоня. Но, конечно, никакой погони не было. Во Мцхетах мы разделились. Архальский со своими солдатами ушел на Тифлис и дальше в Каре, а мы на правились в Кутаис, чтобы идти на Озургеты, в Рионский отряд. О происшествий на станции никто из солдат не знал, а что подумал комендант и прислуга об убежавших через окно, это уж их дело. И дело было сделано без осо-бого шума в какие-нибудь три минуты. x x x Война. Писать свои переживания или описывать ге-ройские подвиги-- это и скучно и старо. Переживания мог писать глубокий Гаршин, попавший прямо из столиц, из интеллигентной жизни в кровавую обстановку, а у ме-ня, кажется, никаких особых переживаний и не было. Служба в полку приучила меня к дисциплине, к солдат-ской обстановке, жизнь бурлацкая да бродяжная выбро-сила из моего лексикона слова: страх, ужас, страдание, усталость, а окружающие солдаты и казаки казались мне скромными институтками сравнительно с моими прежни-ми товарищами, вроде Орлова и Ноздри, Костыги, Улана и других удалых добрых молодцев. На войне для укро-щения моего озорства было поле широкое. Мне повезло с места и вышло так, что война для меня оказалась при-ятным препровождением времени, напоминавшим мне и детство, когда пропадал на охоте с Китаевым, и жизнь бродяжную. Мне повезло. Прутников получил у Кутаис-ского воинского начальника назначение вести свою команду в 120 человек в 41ю дивизию по тридцать че-ловек в каждый из четырех полков, а сам был назначен в 161й Александропольский, куда постарался зачислить и меня. В Кутаисе мы пробыли два дня; я в это время снял-ся в своей новой черкеске и послал три карточки в Рос-сию -- отцу, Гаевской и Далматову. Посланная отцу кар-точка цела у меня по сие время. Походным порядком ша-гали мы в Гурии до ее столицы, Озургет. Там, в гости-нице "Атряд" я пил чудное розовое вино типа известного немецкого "асманхейзера", но только ароматнее и неж-нее. Оно было местное и называлось "вино гуриели". Вот мы на позиции, на Муха-Эстате. Направо Черное море открылось перед нами, впереди неприступные Цихидзири, чертова крепость, а влево лесистые дикие горы Аджарии. В день прихода нас встретили все офицеры и коман-дир полка седой грузин князь Абашидзе, принявший ра-порт от Прутникова. Тут же нас разбили по ротам, я по-пал в 12ю стрелковую. Смотрю и глазам не верю:длиннее, выше всех на полторы головы подпоручик Николин мой товарищ по Московскому юнкерскому училищу, с которым мы рядом спали и выпивали! -- Николай Николаевич, -- позвал я Прутникова, -- скажи обо мне вон тому длинному подпоручику, это мой товарищ Николин, чтобы он подошел к старому знако-мому. Прутников что-то начал рассказывать ему и собрав-шимся офицерам, говорил довольно долго, указывая на меня; Николин бросился ко мне, мы обнялись и поцело-вались, забыв дисциплину. Впрочем, я был в новой чер-кеске без погон, а не в солдатском мундире. Тогда мно-гие из призванных стариков пришли еще в вольном платье. Николин вывел меня в сторону, нас окружили офицеры, которые уже знали, что я бывший юнкер, известный ар-тист. Прутников после истории в Млетах прямо благого-вел передо мной. Николин представил меня, как своего товарища по юнкерскому училищу, и мне пришлось объ-яснить, почему я пришел рядовым. Седой капитан Карганов, командир моей 12й роты, огромный туземец с ге-оргиевским крестом, подал мне руку и сказал: -- Очень рад, что вы ко мне, хорошо послужим,-- и подозвал юного прапорщика, розового, как девушка: -- Вы, Костя, в палатке один; возьмите к себе юн-кера, веселей будет. -- Попов, -- отрекомендовался он мне, -- очень буду рад. Так прекрасно встретили меня в полку, и никто из при-бывших со мной солдат не косился на это: они видели, как провожали меня в Саратове, видели, как относился ко мне начальник эшелона и прониклись уважением по-сле того, когда во Млетах я спустился со скалы. И так я попал в общество офицеров и жил в палатке Кости По-пова. Полюбил меня Карганов и в тот же вечер пришел к нам в палатку с двумя бутылками прекрасного кахетин-ского, много говорил о своих боевых делах, о знамени-том Бакланове, который его любил, и, между прочим, рас-сказал, как у него из-под носа убежал знаменитый абрек Хаджи-Мурат, которого он под строгим конвоем вел в Тифлис. -- Панымаешь, вниз головой со скалы, в кусты ныр-нул, загрэмел по камням, сам, сам слышал... Меня за не-го чуть под суд не отдали... Приказано было мне достать его живым или мертвым... Мы и мертвого не нашли... Знаем, что убился, пробовал спускаться, тело искать, не-льзя спускаться, обрыв, а внизу глубина, дна не видно так и написали в рапорте, что убился в бездонной про-пасти... Чуть под суд не отдали. Ни я, ни Костя, слушавшие с восторгом бесхитрост-ный рассказ старого кавказского вояки, не знали тогда, кто такой был Хаджи-Мурат, абрек, да и абрек. -- Потом, -- продолжал Карганов, -- все-таки я его доколотил. Можете себе представить, год прошел, а вдруг опять Хаджи-Мурат со своими абреками появился, и ска-зал мне командир: "Ты его упустил, ты его и лови, ты один его в лицо знаешь"... Ну и теперь я не пойму, как он тогда жив остался! Долго я его искал, особый отряд джигитов для него был назначен, одним таким отрядом командовал я, ну нашел. Вот за него тогда это и полу-чил, -- указал он на Георгия. Десятки лет прошло с тех пор. Костя Попов служил на Западе в каком-то пехотном полку и переписывался со мной. Между прочим, он был женат на сестре знаме-нитого ныне народного артиста В. И. Качалова, и когда, тогда еще молодой, первый раз он приехал в Москву, то он привез из Вильны мне письмо от Кости. Впоследствии Костя Попов, уже в капитанском чине заезжал ко мне в Москву, и в разговоре напоминал о Карганове. -- Ты не забыл Карганова, нашего ротного?... Пом-нишь, как он абрека упустил, а потом добил его. -- Конечно помню. -- А знаешь, кто этот абрек был? -- Вот не знаю. -- Так прочитай Льва Толстого "Хаджи-Мурат". И действительно, там Карганов, наш Карганов! И почти слово в слово я прочитал у Льва Николаевича его рассказ, слышанный мной в 1877 году на позиции Муха-Эстата от самого Карганова, моего командира. У Карганова в роте я пробыл около недели, тоска страшная, сражений давно не было. Только впереди от-ряда бывали частые схватки охотников. Под палящим солнцем учили присланных из Саратова новобранцев. Я как-то перед фронтом показал отчетливые ружейные при-емы, и меня никто не беспокоил. Ходил к нам Николин, и мы втроем гуляли по лагерю и мне они рассказывали расположение позиции. -- Вот это Хуцубани... там турки пока сидят, господ-ствующие позиции, мы раз в июне ее заняли да нас от-туда опять выгнали, а рядом с ним полевее вот эта лес-ная гора в виде сахарной головы, называется "Охотни-чий курган", его нашли охотники-пластуны, человек два-дцать ночью отбили у турок без выстрела, всех перере-зали и заняли... Мы не успели послать им подкрепления, а через три дня пришли наши на смену и там оказалось 18 трупов наших пластунов, над ними турки жестоко над-ругались. Турок мы опять выгнали, а теперь опять там стоят наши охотники, и с той поры курган называется "Охотничьим"... Опасное место на отлете от нас, к тур-кам очень близко... Да ничего, там такой народец подо-брали, который ничего не боится. Рассказал мне Николин, как в самом начале выби-рали пластунов-охотников: выстроили отряд и вызвали желающих умирать, таких, кому жизнь не дорога, всех готовых идти на верную смерть, да еще предупредили, что ни один охотник-пластун родины своей не увидит. Много их перебили за войну, а все-таки охотники нахо-дились. Зато житье у них привольное, одеты кто в чем, ни перед каким начальством шапки зря не ломают и крестов им за отличие больше дают. Так мы мило проводили время. Прислали нашим саратовцам обмундировку, сапоги выдали, и мне мундира рядового так и не пришлось надеть. Как-то вечером за-шел к Карганову его друг и старый товарищ, начальник охотников Лешко. Здоровенный малый, хохол, с про-седью, и только в чине поручика: три раза был разжало-ван и каждый раз за боевые отличия производился в офицеры. На черкеске его, кроме двух солдатских, белел Георгий уже офицерский, полученный недавно. Карганов позвал пить вино меня и Попова. Сидели до утра, всякий свое рассказывал. Я разболтался про службу в полку, про крючничество и про бурлачество и по пьяному делу силу с Лешко попробовали да на "ты" выпили. -- Каргаша, ты мне его отдай в охотничью команду. -- Дядя, отпусти меня, -- прошусь я. Карганова весь отряд любил и дядей звал. -- Да иди, хоть и жаль тебя, а ты там по месту, та-ких чертей там ищут. Лешко подал на другой день рапорт командиру полка, и в тот же день я распростился со своими друзьями и очутился на охотничьем кургане. В полку были винтовки старого образца, системы Карле, с бумажными патронами, которые при переправе через реку намокали и в ствол не лезли, а у нас легкие берданки с медными патронами, 18 штук которых я вста-вил в мою черкеску вместо щегольских серебряных газы-рей. Вместо сапог я обулся в поршни из буйволовой ко-жи, которые пришлось надевать мокрыми, чтобы по ноге сели, а на пояс повесил кошки -- железные пластинки с острыми шипами и ремнями, которые и прикручивались к ноге, к подошвам, шипами наружу. Поршни нам были необходимы, чтобы подкрадываться к туркам неслышно, а кошки -- по горам лазить, чтобы нога не скользила, особенно в дождь. Помощник командира был поручик нашего полка Ви-ноградов, удалец хоть куда, но серьезный и молчаливый. Мы подружились, а там я сошелся и со всеми товари-щами, для которых жизнь копейка... Лучшей компании я для себя и подыскать бы не мог. Оборванцы и удальцы, беззаветные, но не та подлая рвань, пьяная и предатель-ская, что в шайке Орлова, а действительно, "удал-добры молодцы". Через неделю и я стал оборванцем, благодаря колючкам, этому отвратительному кустарнику с острыми шипами, которым все леса кругом переплетены: одно спа-сенье от него -- кинжал. Захватит в одном месте за сук-но -- стоп. Повернулся в другую -- третьим зацепило и ни шагу. Только кинжал и спасал, -- секи ветки и иди смело. От колючки, от ночного лежания в секретах, от ползанья около неприятеля во всякую погоду моя но-венькая черкеска стала рванью. Когда через неделю я урвался на часок к Карганову и Попову, последний даже ахнул от удивления, увидя меня в таком виде, а Карганов одобрительно сказал: -- Вот тэпэрь ты джигит настоящий. Весело жили. Каждую ночь в секретах да на развед-ках под самыми неприятельскими цепями, лежим по кус-там за папоротникам, то за цепь переберемся, то часо-вого особым пластунским приемом бесшумно снимем и живенько в отряд доставим для допроса... А чтобы часового взять, приходилось речку горную Кинтриши вброд по шею переходить, и обратно с часовым тем же путем пробираться уже втроем -- за часовым всегда охотились вдвоем. Дрожит несчастный, а под кинжалом лезет в воду. Никогда ни одному часовому пленному мы никакого вреда не сделали: идет как баран, видит, что не убежишь. На эти операции посылали охотников самых ловких, а главное сильных, всегда вдвоем, а иногда и по трое. Надо снять часового без шума. Веселое занятие-- та же охота, только пожутче, а вот в этом-то и удовольствие. Здесь некогда было задумываться и скучать, не то, что там, в лагерях, где по неделям, а то и по месяцам не было никаких сражений, офицеры играли в карты, сол-даты тайком в кустах в орлянку, у кого деньги есть, а то валялись в балаганах и скучали, скучали... Особенно, когда осенью зарядит иногда на неделю, а то и две, дождь, если ветер подует из мокрого угла, от Батуми. А у нас задумываться было некогда. Кормили хорошо, уси-ленную порцию мяса на котел отпускали, каши не впроед и двойную порцию спирта. Спирт был какой-то желтый, говорят, местный, кавказский, но вкусный и очень креп-кий. Бывало сгоряча забудешь и хватишь залпом стакан, как водку, а потом спроси, "какой губернии", ни за что не ответишь. Чай тоже еще не был тогда введен в войсках, -- мы по утрам кипятили в котелках воду на костре и за-пускали в кипяток сухари -- вот и чай. Питались больше сухарями, хлеб печеный привозили иногда из Озургет, иногда пекли в отряде, и нам доставляли ковригами. Как-то в отряд привезли муку, разрезали кули, а в муке черви кишат. Все-таки хлеб пекли из нее. -- Ничего, -- говорили хлебопеки, -- солдат не собака, все съест, нюхать не станет. И ели, и не нюхали. x x x Рионский отряд после того, как мы взяли Кабулеты, стал называться кабулетским.Вправо от Муха-Эстаты и Хуцубани, которую отбили у турок, до самого моря тя-нулись леса и болота. Назад, к России, к северу от Озур-гет до самого моря тянулись леса на болотистой почве, бывшее дно моря. Это последнее выяснилось воочию на посту Цисквили на берегу моря близ глубокой болоти-стой речки Чолок, поросшей камышами и до войны быв-шей границей с Турцией. Цисквили была тогда пограничным постом, и с начала войны там стояли две роты, чтобы охранять Озургеты от турецкого десанта. Кругом болота, узкая песчаная полоса берега, и в море выдава-лась огромная лагуна, заросшая камышом и кугой, обне-сенная валами песку со стороны моря, как бы краями чаши, такими высокими валами, что волны не поднима-лись выше их, а весь берег вправо и влево был низким местом, ниже уровня моря, а дальше в непроходимых ле-сах, на громадном пространстве на север до реки Риона и далее до города Поти, в лесах были огромные озера болота, место зимовки перелетных птиц. Эти озера зи-мой кишели гусями, утками, бакланами, но достать их было невозможно из-за непроходимых трясин. В некото-рых местах, покрытых кустарником, особенно по берегу Чолока, росли некрупные лавровые деревья, и когда сол-даты в начале войны проходили этими местами, то наби-ли свои сумки лавровым листом. -- В России он дорог. Два взвода одиннадцатой роты покойно и скучно стояли с начала войны на посту Цисквили и болели маля-рией в этом болоте, дышавшем туманами. Это была ужасная стоянка в полном молчании. Солдаты развле-кались только тем, что из растущих в лесах пальм дела-ли ложки и вырезали разные фигурки. Раз только и бы-ло развлечение: как-то мы со своего кургана увидали два корабля, шедшие к берегу и прямо на нас. В отряде тре-вога: десант. Корабли шли на Цисквили, остановились так в верстах в двух от нее, сделали несколько выстре-лов по посту и ушли. Огромные снаряды не рвались, по-падая в болото, разорвались только два, да и то далеко от солдат. Странно, что в это время наши противники в своих окопах сидели без выстрела, и мы им тоже не от-вечали. Но все-таки это нас заставило насторожиться, а командир батальона гурийцев, кажется князь Гуриели, знающий местность, доложил начальнику отряда генера-лу Оклобжио, что надо опасаться десанта немного север-нее Цисквили, на реке Супси, впадающей в море, по ко-торой можно добраться до самого Кутаиса и отрезать Озургеты и наш отряд. А на Супси до сих пор и поста не было. Позаботились об этом: послали поручика Кочетова со взводом, приказали выстроить из жердей и болот-ной куги балаганы, как это было на Цисквили и кое-где у нас в лагере. Кроме того, в помощь Кочетову назначили из нашей пластунской команды четырех, под моей командой. Но мы ушли только через 10 дней, так как турки как-то вели себя непокойно и ни с того, ни с сего начинали пальбу то тут, то там. Пришлось усилить сек-реты и разведку, и вся команда по ночам была в развед-ке под самым туркой. Только через десять дней, когда, по-видимому, все успокоилось, послали нас. Со мной по-шли лучшие удальцы: Карасюта, Енетка и Галей-Галямов, татарин с Камы, лесоруб и охотник по зверю. Пер-вые двое неутомимые ходоки, лошадь перегонят, а тата-рин незаменимый разведчик с глазами лучше бинокля и слухом дикого зверя, все трое великолепные стрелки. Мы вышли до солнышка, пообедали в Цисквили, где на-ткнулись на одно смешное происшествие: на берегу ночью выкинуло дохлого дельфина, должно быть убито-го во время перестрелки с кораблями. Солдаты изреза-ли его на. куски, топили в своих котелках жир, чтобы ма-зать сапоги. В теплый туманный день вонь в лагере стояла нестерпимая, а солдатам все-таки развлечение, хотя котелки провоняли и долго пахли рыбой. Второе-- грустное: нам показали осколок снаряда, который после бомбардировки солдаты нашли в лесу око-ло дороги в Озургеты, привязали на палку, понесли как чудище двухпудовое с хороший самовар величиной и, подходя к лагерю, уронили его на землю: двоих разо-рвало взрывом,-- это единственные жертвы недавней бомбардировки. Дорогу на Супси нам показали так: -- Идите все по берегу, пока не наткнетесь на пост. -- А сколько, примерно, верст? -- Да часа в три дойдете. Только идите по мокрому песку, не сворачивайте в лес, а то как попадете на тра-ву, провалитесь, засосет. Мы шли очень легко по мокрому песку, твердо уби-тому волнами, и часа через два-три наткнулись на бивуак. Никто даже нас не окликнул, и мы появились у берегово-го балагана, около которого сидела кучка солдат и игра-ла в карты, в носки, а стоящие вокруг хохотали, когда выигравший хлестал по носу проигравшего с веселыми прибаутками. Увидав нас, все ошалели, шарахнулись, а один бросился бежать и заорал во все горло. -- В ружье! И не трудно было нас, оборванных, без погон, в папахах и поршнях, испугаться: никакого приличного солдат-ского вида нет. Я успел окрикнуть их, и они успокои-лись. -- Пластуны, милости просим! Кочетова, с которым уже встречались в отряде, я раз-будил. Он целыми днями слонялся по лесу или спал. Я принес с собой три бутылки спирта, и мы пробеседовали далеко за полночь. Он жаловался на тоскливую болот-ную стоянку, где кроме бакланов, да бабы-птицы, раз-гуливавшей по песчаной косе недалеко от бивуака, ниче-го не увидишь. Развлечения -- охота на бакланов и толь-ко, а ночью кругом чекалки завывают, за душу тянут... Между прочим, мы ужинали жареным бакланом и, чтобы не пахнул рыбой, его на ночь зарывали в землю перед тем, как жарить. Я уснул в балагане на своей бурке. Вдруг, чуть свет, будят. -- Вашбродь, так что неприятель морем наступает, корабли идут. Мы побежали, не одеваясь. Глядим, вдали в море какие-то два пятнышка. Около нашего балагана собрались солдаты. -- Галям, ты видишь? -- спрашиваю. -- Два корабля, во какой дым валит. Я, дальнозоркий, вижу только два темных пятнышка. Кочетов принес бинокль, но в бинокль я вижу немного больше, чем простым глазом. Мы с Кочетовым обсужда-ем план зашиты позиции, если будет десант, и постанов-ляем: биться до конца в случае высадки десанта и по-слать бегом сообщить на Цисквили, где есть телеграф с Озургетами. Корабли приближались, Галям уже видит: -- Много народу на кораблях, вся палуба полный. -- Должно быть, десант, -- говорит Кочетов, но тоже, как и все остальные, народа не видит даже в бинокль. Но вот показались дымки, все ближе и ближе пароходы, один становится боком, видим на палубе народ, другой пароход немного подальше также становится к нам бор-том. Мы оделись. Кочетов уже распорядился расположе-нием солдат на случай десанта и велел потушить костры, где готовился обед. С моря нашего лагеря не видно, он расположен в лощине на песчаном большом плато, по-росшем высоким кустарником, и шагах в двадцати от бе-рега насыпаны два песчаных вала, замаскированных кустарником. Это работа Кочетова. Нас пятьдесят человек. Солдаты Кочетова вооружены старыми Карле, винтовка-ми с боем не более 1.000 шагов. У нас великолепные берданки и у каждого по 120 патронов, а у меня 136. Паро-ходы стоят. Вдруг на одном из них дымок, бабахнуло, над нами, высоко завыл снаряд и замер в лесу... Другой, третий и все высокие перелеты. Уложили солдат по валу, я в середине между взводами, рядом со мной Кочетов. Приказано замереть, чтобы о присутствии войск здесь неприятель не догадался. А выстрелы гремели. Один снаряд шлепнулся в вал и зарылся в песке под самым носом у нас. Один разо-рвался недалеко от балагана, это был пятнадцатый по счету. Бомбардировка продолжалась больше часу. Сол-датам весело, шутят, рады -- уж очень здесь тоска одо-лела. Кочетов серьезен, обсуждает план действия. -- Ежели в случае, что десант... -- Лодки спускают, -- говорит Галям. Еще четыре самовара провыли над нами и замолкли в лесу, должно быть, в болото шлепнулись. А вот и десант... С ближайшего парохода спускаются две шлюпки, полные солдат. Можно рассмотреть фески. -- До моей команды не стрелять, -- говорит Кочетов. Обсуждаем: подпустить на двести шагов и тогда от-крывать огонь после трех залпов в одиночку на прицел, а там опять залп, по команде. -- Бить наверняка, уйти всегда успеем! -- Зачим уйти? штыками будем, -- горячится Галям и возбуждает смех своим акцентом. Две шлюпки двигаются одна за другой саженях в трехстах от нас, кивают красные фески гребцов, побле-скивают ружья сидящих в шлюпках... На носу в первой шлюпке стоит с биноклем фигура в красном мундире и в серой высокой шляпе. -- Англичанин, -- шепчет мне Кочетов и жалеет, что у него нет берданки. Солдаты лежат, прицелившись, но дистанция слиш-ком велика для винтовок старого образца. Ждут коман-ды "пли". Вдруг на левом фланге грянул выстрел, а за ним вразброд все захлопали: -- Дьяволы! -- бесновался Кочетов, но уже дело бы-ло непоправимо. А он все-таки командует: -- Пальба взводом, взвод пли,,. И после нескольких удачных дружных залпов кричит: -- Лупи на выбор, если долетит... Прицел на пятьсот шагов. Для наших берданок это не было страшно. В лодках суматоха, гребцы выбывают из строя, их сменяют дру-гие, но все-таки лодки улепетывают. С ближайшего ко-рабля спускают им на помощь две шлюпки, из них пере-саживаются в первые новые гребцы; наши дальнобойные берданки догоняют их пулями... Англичанин, уплывший первым, давно уже, надо полагать, у всех на мушках си-дел. Через несколько минут все четыре лодки поднима-ются на корабль. Наши берданки продолжают посылать пулю за пулей. Вот на другом закружились белые дымки, опять зауха-ло, опять завыли "самовары", затрещал лес, раздались два-три далеких взрыва, первый корабль отошел даль-ше и на нем опять заклубились дымки. После пятнадца-ти выстрелов корабли ушли вглубь моря... Ни один из выстрелов не достиг цели, даже близ лагеря не легло ни одной гранаты. Солдаты, как бешеные, прыгали по бере-гу, орали, ругались и радовались победе. Кочетов напи-сал короткий рапорт об отбитии десанта и требовал при-слать хоть одно орудие на всякий случай. Когда оно бы-ло получено, я с моими охотниками вернулся к своей части.
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 23:02 | Сообщение # 23 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
x x x Последний большой бой в нашем отряде был 18 янва-ря, несмотря на то, что 17 января уже было заключено перемирие, о котором телеграмма к нам пришла с опоз-данием на сутки с лишком. Новый командующий отря-дом, назначенный вместо генерала Оклобжио, А. В. Ко-маров задумал во что бы то ни стало штурмовать не-приступные Цихидзири, и в ночь на 18 января весь от-ряд выступил на эту нелепую попытку. Охотникам было поручено снять часовых, и мы, вброд перебравшись через ледяную воду Кинтриши, бесшумно выполнили приказание, несмотря на обледеневшие горы и снежную вьюгу, пронесшуюся вечером. Ночь была лунная и крепко морозная. Войско все-таки переправилось благополучно. Наш правый фланг уже продвинулся к Столовой горе, сильной позиции, укреп-ленной, как говорили, английскими инженерами: глубокие рвы, каждое место Перед укреплениями отлично об-стреливается, на высоких батареях орудия, а перед рва-ми страшные завалы из переплетенных проволоками ог-ромных деревьев, наваленных ветвями вперед. Промок-шие насквозь во время переправы, в обледеневшей одеж-де мы тихо подвигаемся. Вдруг на левом фланге вы-стрел, другой... целый град... Где-то грянуло орудие, и засверкали турецкие позиции изломанными линиями огоньков с брустверов Самебы и Кверики... Где-то влево слышно наше "ура", начался штурм... Ринулись и мы в атаку, очищая кинжалами дорогу в засеке. Столовая го-ра засветилась огнями и грохотом... Мы бросились в штыки на ошалевших от неожиданности турок, и Столо-вая гора была наша... Бой кипел на всем фронте при ярко восходящем солн-це на безоблачном небе; позиция была наша; защитники Столовой горы, которые остались в живых, бежали. Кар-тина обычная: трупы, стоны раненых, полковой доктор Решетов и его фельдшера -- руки по локоть в крови... Между убитыми и ранеными было много арабистанцев, этого лучшего войска у турок. Рослые красавцы в своих белых плащах с широкими коричневыми полосами. Мы накинули такие плащи на наше промокшее платье и со-гревались в них. Впоследствии я этот самый плащ привез в Россию, подарил Далматову, и он в нем играл в Пензе Отелло и Мурзука. Бой кончился около полудня; день был жаркий, жур-чали ручьи от таящего снега, и голубели подснежники. К вечеру весь отряд, хоронивший убитых в братских могилах, узнал, что получена телеграмма о перемирии. состоявшемся накануне в Сан-Стефано. Приди она во-время -- боя бы не было, не погибли бы полторы тыся-чи храбрецов, а у турок много больше. Были бы целы два любимых генерала Шелеметев и Шаликов, был бы цел мой молодой друг, товарищ по юнкерскому училищу подпоручик Николин: он погиб благодаря своему росту в самом начале наступления, пуля попала ему в лоб. Едва не попал в плен штабс-капитан Ленкоранского пол-ка Линевич (Впоследствии главнокомандующий вовремя Японской войны), слишком зарвавшийся вперед, но его от-били у турок наши охотники. Но все было забыто: отряд ликовал -- война кончена. x x x Заключили мир, войска уводили вглубь России, но только третьего сентября 1878 года я получил отставку, так как был в "охотниках" и нас держали под ружьем, по-тому что башибузуки наводняли горы и приходилось во-евать с ними в одиночку в горных лесных трущобах, пол-зая по скалам, вися над пропастями. Мне это занятие было интереснее, чем сама война. Охота за башибузука-ми была увлекательна и напоминала рассказы Майн Рида или Фенимора Купера. Вот это была война полная при-ключений, для нас более настоящая война, чем минувшая. Ходили маленькими отрядами по 5 человек, стычки с ба-шибузуками были чуть не ежедневно. А по взглядам на-чальства это была какая-то полу-война. Это наши удаль-цы с огорчением узнали только тогда, когда нам за дей-ствительно боевые отличия прислали на пластунскую команду вместо георгиевских крестов серебряные меда-ли на георгиевских лентах с надписью "за храбрость", с портретом государя, на что особенно обиделся наш уда-лой джигит Инал Асланов, седой горец, магометанин, с начала войны лихо дравшийся с турками. На шестьдесят оставшихся в живых человек, почти за пять месяцев отчаянной боевой работы, за разгон ша-ек, за десятки взятых в плен и перебитых в схватках ба-шибузуков, за наши потери ранеными и убитыми, нам прислали восемь медалей, которые мы распределили меж-ду особенно храбрыми, не имевшими еще за войну геор-гиевских крестов; хотя эти последние, также отличившие-ся, и теперь тоже стоили наград, но они ничего не получи-ли, во-первых, потому, что это награда была ниже креста, а во-вторых, чтобы не обидеть совсем не награжденных товарищей. Восьмерым храбрецам даны были медали, се-меро из них радовались как дети, а Инал Асланов ру-гательски ругался и приставал к нам: -- Пачему тэбэ дали крэст с джигитом на коне, а мэнэ миндал с царским мордам? -- очень обижался старик. 3 сентября нас уволили, а 5 сентября я был в городе Поти, откуда на пароходе выехал в Россию через Та-ганрог.
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 23:03 | Сообщение # 24 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. АКТЕРСТВО Таганрог. Дома у отца. Письмо Долматова. Пензенский театр В. А. Сологуб. Бенефис и визиты. Мейерхольд. Летний сезон в Воронеже. Гастроли M. H. Ермоловой и О. А. Правдина. Таинствен-ный певец. Оскорбление жандарма. В вагоне с быками. М. И. Свободина и Далматов. Сезон в Пензе. "Особые приметы". Л. И. Горсткин. Как ставить "Гамлета". В Таганроге прямо с пристани я попал на спектакль, в уборную М. П. Яковлева, знаменитого трагика, с кото-рым встречался в Москве. Здесь познакомился с его сы-ном Сашей, и потом много лет спустя эта наша встречаему пригодилась. Когда я занимал уже хорошее положение в москов-ской печати, ко мне зашел Саша Яковлев в какую-то тя-желую для него минуту жизни. Я не помню уже, что именно с ним случилось, но знаю, что положение его бы-ло далеко не из важных. Я обрадовался ему, он у меня прожил несколько дней и в тот же сезон служил у Корша, где вскоре стал премьером и имел огромный успех. Не помню его судьбу дальше, уж очень много разных встреч и впечатлений было у меня, а если я его вспом-нил, так это потому, что после войны это была первая встреча за кулисами, где мне тут же и предложили остаться в труппе, но я отговорился желанием повидать-ся с отцом и отправился в Вологду, и по пути заехал в Воронеж, где в театре Матковского служила Гаевская. Явился домой ровно в полночь к великой радости от-ца, которому в числе гостинцев я привез в подарок луч-шего турецкого табаку, добытого мною в Кабулетах. От отца я получил в подарок дедовскую серебряную таба-керку. -- Береги, она счастливая! -- сказал мне отец. Недолго я пробыл дома. Вскоре получил письмо от Далматова из Пензы, помеченное 5 октября 1878 года, которое храню и до сих пор. Он пишет: "Мне говорили, что Вы уже получили отставку, если это так, то приезжайте ко мне трудиться... Я думаю, что отец доволен Вашим поступком -- он заслуживает при-знательности и похвалы. Что касается до меня, то в слу-чае неустойки я к Вашим услугам. Хотя я и вновь обза-велся семейством, но это нисколько не мешает мне не за-бывать старых товарищей". И вот я в Пензе. С вокзала в театр я приехал на "удобке". Это специально пензенский экипаж вроде из-возчичьей пролетки без рессор, с продольным толстым брусом, отделявшим ноги одного пассажира от другого. На пензенских грязных и гористых улицах всякий другой экипаж поломался бы, -- но почему его назвали "удобка" -- не знаю. Разве потому, что на брус садился, скор-чившись в три погибели, третий пассажир? В 9 утра я подъехал к театру. Это старинный барский дом на Троицкой улице, принадлежавший старому бари-ну в полном смысле этого слова, Льву Ивановичу Горсткину, жившему со своей семьей в половине дома, вы-ходившей в сад, а театр выходил на улицу, и выходили на улицу огромные окна квартиры Далматова, состоя-щей из роскошного кабинета и спальни. Высокий каби-нет с лепными работами и росписью на потолке. Старин-ная мебель... Посредине этой огромной комнаты большой круглый стол красного дерева, заваленный пьесами, афишами, газетами. Над ним, как раз над серединой, висела толстая бронзовая цепь, оканчивавшаяся огром-ным крюком, на высоте не больше полутора аршин над столом. Наверно здесь была люстра, когда-то, а теперь на крюке висела запыленная турецкая феска, которую я послал Далматову с войны в ответ на его посылку с гос-тинцами, полученную мной в отряде. Дверь мне отпер старый-престарый, с облезлыми ры-жими волосами и такими же усами отставной солдат, сто-рож Григорьич, который, увидя меня в бурке, черкеске и папахе, вытянулся по-военному и провел в кабинет, где Далматов -- он жил в это время один -- пил чай и раз-бирался в бумагах. Чисто выбритый, надушенный, в до-рогом халате, он вскочил, бросился ко мне целоваться... Григорьич поставил на стол к кипящему самовару прибор и -- сам догадался -- выставил из шкафа графин с коньяком. После чаю с разговорами Далматов усадил меня за письменный стол, и началось составление афиши на во-скресенье. Идут "Разбойники" Шиллера. Карл-- Дал-матов. -- А вы сыграете Швейцера (тогда мы еще были на "вы"). И против Швейцера пишет: -- Гиляровский. Я протестую и прошу поставить мой старый рязан-ский псевдоним -- Луганский. -- Нет, надо позвучнее! -- говорит Далматов и ука-зывает пальцем на лежащую на столе книжку: "Таран-тас", соч., гр. В. А. Сологуба. И зачеркнув мою фамилию, молча пишет: Швей-цер -- Сологуб. -- Как хорошо! И тоже В. А.! Великолепно, за гра-фа принимать будут. Так этот псевдоним и остался на много лет, хотя за графа меня никто не принимал. Я служил под ним и в Пензе, и на другое лето у Кузнецова в Воронеже, где иг-рал с M. H. Ермоловой и О. А. Правдиным, приезжавши-ми на гастроли. Уже через много лет, при встрече в Мо-скве, когда я уже и сцену давно бросил, О. А. Правдин, к великому удивлению окружающих, при первой москов-ской встрече, назвал меня по-старому Сологубом и в до-казательство вынул из бумажника визитную карточку "В. А. Сологуб" с графской короной, причем эта корона и заглавные буквы были сделаны самым бесцензурным манером. Этих карточек целую пачку нарисовал мне в Воронеже, литографировал и подарил служивший тогда со мной актер Вязовский. Одна из них попала к Правдину, и даже во время немецкой войны, как-то при встре-че он сказал мне: -- А твою карточку, Сологуб, до сего времени храню! Итак я стал Сологубом и в воскресенье играл Швей-цера. Труппа была дружная, все милые, милые люди. Далматов так и носился со мной. Хотя я нанял квартир-ку в две комнатки недалеко от театра, даже потом завел двух собак, щенками подобранных на улице, Дуньку и Зулуса, а с Далматовым не расставался и зачастую но-чевал у него. Посредине сцены я устроил себе для развлечения трапецию, которая поднималась только во время спектакля, а остальное время болталась над сценой, и я поминутно давал на ней акробатические представления, часто мешая репетировать -- и никто не смел мне заме-чание сделать -- может быть потому, что я за сезон на-бил такую мускулатуру, что подступиться было риско-ванно. Я пользовался общей любовью и, конечно, никогда ни с кем не ссорился, кроме единственного случая за все время, когда одного франта резонера, пытавшегося со-вратить с пути молоденькую актрису, я отвел в сторону и прочитал ему такую нотацию, с некоторым обещанием, что на другой день он не явился в театр, послал отказ и уехал из Пензы... Играл я вторые роли, играл все, что дают, добросо-вестно исполнял их и был, кроме того, помощником ре-жиссера. Пьесы ставились наскоро, с двух, редко с трех репетиций, иногда считая в это число и считку. В неделю приходилось разучивать две, а то и три роли. Жилось спокойно и весело, а после войны и моей бро-дяжной жизни я жил роскошно, как никогда до того вре-мени не жил. Вспоминается мне мой бенефис. Выпустил Далматов за неделю анонс о моем бенефисе, преподнес мне пачку роскошно напечатанных маленьких программ, что дела-лось тогда редко, и предложил, по обычаю местному, объехать меценатов и пригласить всех, начиная с губер-натора, у которого я по поручению Далматова уже ре-жиссировал домашний спектакль. И вот, после анонса, дней за пять до бенефиса, облек-ся я, сняв черкеску, в черную пару, нанял лучшего лиха-ча, единственного на всю Пензу, Ивана Никитина, и с программами и книжкой билетов, уж не в "удобке", а в коляске, отправился, скрепя сердце, первым делом к гу-бернатору. Тут мне посчастливилось в подъезде встретить Лидию Арсеньевну... Губернатором был А. А. Татищев, штатский генерал, огромный, толстый, с лошадиной физиономией, что еще увеличивало его важность. Его жена была важнейшая губернаторша, но у них жила и подруга ее по Смольно-му, Лидия Арсеньевна, которая в делах управления гу-бернией была выше губернаторши, да чуть ли и не самого губернатора. Встретив ее, выходившую на прогулку, я ей дал про-грамму, с просьбой пожаловать на бенефис и спросил, могу ли видеть Александра Александровича. -- Он в канцелярии. Не стоит вам беспокоиться, я скажу, что были и приглашали нас... Обязательно бу-дем. . И действительно были в своей бесплатной губерна-торской ложе и прислали в день бенефиса в кассу на мое имя конверт с губернаторской визитной карточкой и приложением новой четвертной за ложу. Окрыленный еду на Московскую улицу, в магазин купца Варенцова, содержателя, кроме того, лучшей го-стиницы, где я часто играл на биллиарде. Сухо меня встретил купчина, но обещал быть, а билет не взял. Тоже и соседний магазинщик Будылин. Еду к богатому портному Корабельщикову, которому еще не уплатил за сюртук. -- Ладно. Спрошу жену... Пожалуй, оставьте ложу в счет долга... Это меня обидело. Я вышел, сел на Ивана Никитина, поехал завтракать в ресторан Кошелева. Отпустил лиха-ча и вошел. В зале встречаю нашего буфетчика Румеля, рассказываю ему о бенефисе, и он прямо тащит меня к своему столу, за которым сидит высокий, могучий чело-век с большой русой бородой: фигура такая, что прямо нормандского викинга пиши. -- Мейерхольд. -- Сологуб, Владимир Алексеевич, наш артист, -- по-знакомил нас Румель. Мейерхольд заулыбался: -- Очень, очень рад. Будем завтракать. И сразу налил всем по большой рюмке водки из бу-тылки, на которой было написано: "Углевка", завода Э. Ф. Мейерхольд, Пенза". Ах, и водка была хороша! Такой, как "Углевка", ни-когда я нигде не пил -- ни у Смирнова Петра, ни у вдо-вы Поповой, хотя ее "вдовья слеза", как Москва назы-вала эту водку, была лучше Смирновской. "Углевка" и "удобка" -- два специально местные пензенские слова, нигде больше мной неслыханные -- незабвенны! За завтраком Мейерхольд мне не позволил заплатить. -- За этим столом платить не полагается, вы -- мой гость. И неловко мне после этого было предложить ему би-лет, да Румель выручил, рассказав о бенефисе. -- Пожалуйста, мне ложу... бельэтаж. Поближе к сцене... Я вынул еще непочатую книжку билетов, отрезал 1й номер бельэтажа, рядом с губернаторской ложей, и вру-чил: -- Почин. Только первый билет. -- О, у меня рука легкая, -- и вынул из бумажника двадцатипятирублевку. Я позвал полового, и посылаю его разменять деньги. -- Нет... Нет... Никакой сдачи. У нас по-русски го-ворят: почин сдачи не дает. На счастье!...-- и взяв у по-лового деньги, свернул их и положил передо мной. -- Спасибо. Теперь я больше ни к кому не поеду. -- Зачем так? -- Ни за что не поеду. Будь, что будет! -- Вот дайте мне несколько афиш, я их всем знако-мым раздам... Все придут. Я дал ему пачку программ и распрощался. Вышел на подъезд, и вдруг выходят из магазина два красавца-та-тарина, братья Кулахметьевы, парфюмеры, мои знако-мые по театру. Поздоровались. Рассказываю о бене-фисе. -- Будем, все будем, -- говорит старший, а младший его перебивает: -- Поедем к нам обедать. А у тротуара санки стоят. Младший что-то сказал кучеру-татарину, тот соскочил и вожжи передал хозяину. -- Садись с братом, я вас прокачу. И через несколько минут бешеной езды рысак при-мчал нас в загородный дом Кулахметьевых, с огромным садом. Тут же помещались их парфюмерная фабрика и мыловаренный завод. Обстановка квартиры роскошная, европейская. Сер-вировка тоже, стол прекрасный, вина от Леве. Обедали мы по холостому. Семья обедает раньше. Особенно мне понравились пельмени. -- Из молодого жеребеночка! -- сказал старший брат и пояснил: -- Жеребятинка замораживается, стро-гается ножом, лучку, перчику, соли, а сырые пельмени опять замораживаются, и мороженные в кипяток. С нами был еще молодой татарин Ибрагим Баишев, тоже театрал, и был еще главный управляющий фабри-кой и парфюмер француз Рошет... (Впоследствии Рошет заведывал большой парфюмерной фаб-рикой Бодло в Москве). Все купили билеты: две ложи бельэтажа -- Кулах-метьевы -- Рошета пригласили к себе в ложу -- и Баи-шев билет первого ряда. Еще 50 рублей в кармане! Я победителем приехал к Далматову. Рассказал все и от-дал книгу билетов. -- Никуда не поеду, ну их всех к дьяволу! Сбор у меня был хороший и без этого. Это единствен-ный раз я "ездил с бенефисом". Было это на второй год моей службы у Далматова, в первый год я бенефиса не имел. В последующие годы все бенефицианты по моему примеру ездили с визитом к Мейерхольду, и он никогда не отказывался, брал ложу, крупно платил и сделался меценатом. Лето 1879 года я служил в Воронеже. Это был как раз год Липецкого съезда. Вот тут-то и приезжали к нам Ермолова и Правдин. В Воронеже сезон был удачный; между тем в это лето там основалось вольное пожар-ное общество, куда меня записали в члены, и на двух пожарах я горячо работал в звании "1-го лазальщика", как там называли топорников. Еще одна таинственная вещь случилась там, о кото-рой я до сих ничего не знаю. Во время сезона, в чей-то бенефис, не помню совер-шенно в чей именно, появилось на афише в дивертисмен-те "певец Петров -- баркарола". Он сам аккомпанировал на мандолине. Его никто не знал. Это был человек не-большого роста, с небольшой бородкой. Я его видел уже на сцене. Вышел скромно, пропел великолепно, повторил на бис, ушел за кулисы и исчез... Его искали ужинать, но не нашли, и забыли уже, но через несколько дней полицейский пристав приходил к Казанцеву, а потом расспрашивал и некоторых актеров, кто такой этот Петров, кто с ним знаком из труппы, но знакомых не нашлось, и, действительно, никто из нас не знал его. Выяснилось, что он явился на репетицию с мандолиной, предложил участвовать в дивертисментах и спел перед Казанцевым и актерами баркаролу, получил приглашение и ушел. x x x Много, много лет спустя, в Москве я встретил неко-его Васильева, который в то время жил в Воронеже, был большим меценатом. Он угощал актеров, устраивал нам ужин, жил богато. В Москве уже в военное время я встретился с ним. По-видимому, средств у него уже не было. Разговори-лись, и он рассказал мне целый ряд воспоминанийиз того сезона и, между прочим, вспомнил баркаролу и Петрова. -- А вы знаете кто это был, и почему тогда полиция его искала? -- Не знаю. Его никто не знал. Да и внимания-то никто не обратил на это. Только, когда полиция справ-лялась, так поговорили малость, да и забыли. Да и кому он интересен. -- Я тоже так думал тогда, а потом уж после от по-лицмейстера, по секрету, узнал, что это на бенефисе Вя-зовского (тут я только вспомнил, чей бенефис был) уча-ствовал один важный государственный преступник. В это время был Липецкий съезд народовольцев, так вот со съезда некоторые участники были в театре и слушали своего товарища, который как-то попал на сцену. Помню еще, что мы чествовали Ермолову роскошным завтраком, и я, желая выразить восторг, за ее здоровье выпил, не отнимая от рта, бутылку коньяку финьшампань, о чем после уже в Москве вспоминала Мария Ни-колаевна, написавшая мне тогда уже во время револю-ции в альбом несколько строк: "На память о Воронеже в 1879 году"... И после этой бутылки, вечером, как ни в чем не быва-ло, я играл в спектакле, -- то была молодость, когда все нипочем! Помню еще в Воронеже на сквере памятник Петру Первому. Он стоит, опираясь на якорь, глядит налево, как раз на здание интендантства, а рукой победоносно указывает направо, как раз на тюрьму. На памятнике надпись: "Петру Первому -- Русское дворянство в Во-ронеже". Как-то мы после спектакля ночью гуляли на сквере и оставили в нравоучение потомству на пьедестале памятника надпись мелом: Смотрите, русское дворянство, Петр Первый и по смерти строг Глядит на интендантство, А пальцем кажет на острог. * * * До этого сезона Далматов ходил холостым, а в Во-ронеже летом у него начался роман с М. И. Свободиной-Барышевой, продолжавшийся долго. А года за три перед этим здесь же после зимнего се-зона он разошелся со своей женой, артисткой Любской. Говорили, что одна из причин их развода была та, что Далматов играл Гамлета и Любская играла Гамлета. Как-то Далматов, вскоре после моего приезда в Пензу. получил афишу, где значилось: "Гамлет, принц Дат-ский -- Любская". Он мне показал афишу и сказал, что это: "Моя дура жена отличается". И Далматов долго хранил эту афишу с прибавленным на ней акростихом: Дар единственный -- полсвета Удивленьем поражает: Роль мужскую, роль Гамлета Артистически играет. * * * Окончив благополучно сезон, мы проехали в Пензу втроем: Далматов и Свободина в купе 1-го класса, а я один в третьем, без всякого багажа, потому что единст-венный чемодан пошел вместе с Далматовским багажом. На станции Муравьеве, когда уже начало темнеть, я за-бежал в буфет выпить пива и не слыхал третьего звонка. Гляжу, поезд пошел. Я мчусь по платформе, чтобы до-гнать последний вагон, уже довольно быстро двигаю-щийся, как чувствую, что меня в то самое время, когда я уже протянул руку, чтобы схватиться за стойку и прыгнуть на площадку, кто-то схватывает, облапив сзади. Момент, поезд недосягаем, а передо мной огромный жандарм читает мне нравоучение. Представьте себе мою досаду: мои уехали-- я один! Первое, что я сделал, не раздумывая, с почерку-- это хватил кулаком жандарма по физиономии, и он загре-мел на рельсы с высокой платформы... Второе, сообра-зив мгновенно, что это пахнет бедой серьезной, я спрыгнул и бросился бежать поперек путей, желая проскочить под товарным поездом, пропускавшим наш пассажир-ский... Слышу гвалт, шум и вопли около жандарма, которо-го поднимают сторожа. Один с фонарем. Я переползаю под вагоном на противоположную сторону, взглядываю наверх и вижу, что надо мной вагон с быками, боковые двери которого заложены брусьями. Моментально, поль-зуясь темнотой, проползаю между брусьями в вагон, пробираюсь между быков, -- их оказалось в вагоне толь-ко пять, -- в задний угол вагона, забираю у них сено, снимаю пальто, посыпаю на него сено и, так замаскиро-вавшись, ложусь на пол в углу... Тихо. Быки постукивают копытами и жуют жвачку... Я прислушиваюсь. На станции беготня... Шум... То сти-хает... То опять... Раздается звонок... Мимо по платфор-ме пробегают люди... Свисток паровоза... длинный... с перерывами... Грохот железа... Рвануло вагон раз... два... и колеса захлопали по стрелкам... Я успокоился и сразу заснул. Проснулся от какой-то тишины... Светает... Со-ображаю, где я... Красные калмыцкие быки... Огромные, рогастые... Поезд стоит. Я встаю, оправляюсь. Вешаю на спину быка пальто и шляпой чищу его... Потом наде-ваю... выглядываю из вагона... Заря алеет... Скоро сол-нышко взойдет... Вижу кругом нескончаемые ряды ваго-нов, значит большая станция... Ощупываю карманы-- все цело: и бумажник и кошелек... Еще раз выгляды-ваю-- ни души... Отодвигаю один запор и приготов-ляюсь прыгнуть, как вдруг над самым ухом свистит па-ровоз... Я вздрогнул, но все-таки спрыгнул на песок, и мой поезд загремел цепями, захлопал буферами и дви-нулся. Пробираюсь под вагонами, и передо мною длинней-шая платформа. Ряжск! Как раз здесь пересадка на Пензу... Гордо иду в зал I класса и прямо к буфету -- жажда страшная. Пью пиво и ем бутерброды. У буфета никого... Наконец, появляются носильщики. Будят пас-сажиров... И вижу, в другом конце зала поднимаю-щуюся из-за стенки дивана фигуру Далматова... Лечу! Мария Ивановна, откинувшись к стене, только просы-пается... Я подхожу к ним... У обоих-- глаза круглые от удивленья. -- Сологуб! -- оба сразу. -- Я самолично. -- А я хотел телеграмму дать в поезд. Думал, не слу-чилось ли что... Или, может быть, проспал... Все искали... Ведь мы здесь с 12 часов. Через час еще наш поезд. -- А я отговорила дать телеграмму, -- сказала Свободина, и я ее поблагодарил за свое спасение. В этот сезон 1879-- 80 года репертуар был самый раз-нообразный, -- иногда по две, а то и по три пьесы новых ставили в неделю. Работы масса, учили роли иногда и днем и ночью. Играть приходилось все. Раз вышел такой слу-чай: идет "Гроза", уж 8 часов; все одеты, а старухи Онихимовской-- играет сумасшедшую барыню-- нет и нет! Начали спектакль; думаю, приедет. В конце первого ак-та приходит посланный и передает письмо от мужа Онихимовской, который сообщает, что жена лежит вся в жару и встать не может. Единственная надежда -- вто-рая старуха Яковлева. Посылаем-- дома нет, и где она -- не знают. Далматов бесится... Спектакль продол-жается. Послали за любительницей Рудольф. Я иду в костюмерную, добываю костюм; парикмахер Шишков приносит седой парик, я потихоньку грими-руюсь, запершись у себя в уборной, и слышу, как рядом со мной бесится Далматов и все справляется о Рудольф. Акт кончается, я вхожу в уборную Далматова, где за-стаю М. И. Свободину и актера Виноградского. Вхожу, стучу костылем и говорю: -- Все в огне гореть будете неугасимом!.. Ошалели все трое, да как прыснут со смеху... А Далматов, нахохотавшись, сделал серьезное лицо и запер уборную. -- Тише. А то узнают тебя -- ведь на сцене расхохо-чутся... Сиди здесь да молчи. С этого дня мы перешли с ним на "ты". Он вышел и говорит выпускающему Макарову и кому-то из актеров: -- Рудольф приехала! У меня в уборной одевается. Как бы то ни было, а сумасшедшую барыню я сы-грал, и многие за кулисами, пока я не вышел со сцены, не выпрямился и не заговорил своим голосом, даже и внимания не обратили, а публика так и не узнала. Уже после похохотали все. Сезон был веселый. Далматов и Свободина пользо-вались огромным успехом. Пенза видала Далматова во всевозможных ролях, и так как в репертуар входила оперетка, то он играл и губернатора в "Птичках певчих" и Мурзука в "Жирофле-Жирофля", в моем арабском плаще, который я подарил ему. Видела Далматова Пен-за и в "Агасфере", в жесточайшей трагедии Висковатова "Казнь безбожному", состоявшей из 27 картин. Шла она в бенефис актера Конакова и для любимого старика в ней участвовали все первые персонажи от Свободиной-Барышевой до опереточной примадонны Раичевой вклю-чительно. Трехаршинная афиша красными и синими бук-вами сделали полный сбор, тем более, что на ней значи-лись всевозможные ужасы, и заканчивалась эта афиша так: "Картина 27 и последняя: Страшный суд и Воскре-сение мертвых. В заключение всей труппой будет испол-нен "камаринский". И воскресшие плясали, а с ними и суфлер Модестов, вылезший с книгой и со свечкой из будки. Бенефисы Далматова и Свободиной-Барышевой со-бирали всю аристократию, и ложи бенуара блистали бриллиантами и черными парами, а бельэтаж-- формен-ными платьями и мундирами учащейся молодежи. Ин-ституток и гимназисток приводили только на эти бене-фисы, но раз вышло кое-что неладное. В бенефис Дал-матова шел "Обрыв" Гончарова. Страстная сцена между Марком Волоховым и Верой, исполненная прекрасно Далматовым и Свободиной, кончается тем, что Волохов уносит Веру в лес... Вдруг страшенный пьяный бас грянул с галерки: -- Так ее!...-- и загоготал на весь театр. Все взоры на галерку, и кто-то крикнул, узнав по го-лосу: -- Да это отец протодьякон! Аплодисменты... Свистки... Гвалт... А протодьякон, любитель театра, подбиравший обык-новенно для спектакля волосы в воротник, был поли-цией выведен и, кажется, был "взыскан за мракобесие". x x x Сезон 1879-- 80 года закончился блестяще; актеры за-работали хорошо, и вся труппа на следующую зиму осталась у Далматова почти в полном составе: никому не хотелось уезжать из гостеприимной Пензы. Пенза явилась опять повторным кругом моей жизни. Я бросил трактирную жизнь и дурачества, вроде подве-шивания квартального на крюк, где была люстра когда-то, что описано со слов Далматова у Амфитеатрова в его воспоминаниях, и стал бывать в семейных домах, где собиралась славная учащаяся молодежь. Часть труппы разъехалась на лето, нас осталось не-много. Лето играли кое-как товариществом в Пензен-ском ботаническом казенном саду, прекрасно поставлен-ном ученым садоводом Баумом, который умер несколько лет назад. Семья Баум была одна из театральных пен-зенских семей. Две дочери Баум выступали с успехом на пензенской сцене. Одна из них умерла, а другая окон-чательно перешла на сцену и стала известной в свое вре-мя инженю Дубровиной. Она уже в год окончания гим-назии удачно дебютировала в роли слепой в "Двух си-ротках". Особенно часто я бывал в семье у Баум. В пер-вый раз я попал к ним, провожая после спектакля нашу артистку Баум-Дубровину и ее неразлучную подругу-гимназистку М. И. M-- ну, дававшую уроки дочери М. И. Свободиной, и был приглашен зайти на чай. С той поры свободные вечера я часто проводил у них и окончатель-но бросил мой гулевой порядок жизни и даже ударился в лирику, вместо моих прежних разудалых бурлацких песен. Десятилетняя сестра нашей артистки, Маруся, моя внимательная слушательница, сказала как-то мне за чаем: -- Знаете, Сологуб, вы -- талант! -- Спасибо, Маруся. -- Да, талант... только не на сцене... Вы-- поэт. Это меня тогда немного обидело, -- я мнил себя ак-тером, а после вспоминал и теперь с удовольствием вспо-минаю эти слова... Другая театральная семья-- это была семья Горсткиных, но там были более серьезные беседы, даже ско-рее какие-то учено театральные заседания. Происходили они в полу-художественном, в полумасонском кабинете-библиотеке владельца дома, Льва Ивановича Горсткина, высокообразованного старика, долго жившего за грани-цей, знакомого с Герценом, Огаревым, о которых он лю-бил вспоминать, и увлекавшегося в юности масонством. Под старость он был небогат и существовал только арендой за театр. Вот у него-то в кабинете, заставленном шкафами книг и выходившем окнами и балконом в сад над реч-кой Пензяткой, и бывали время от времени заседания. На них присутствовали из актеров -- Свободина, Далматов, молодой Градов, бывший харьковский студент, и я. Горсткин заранее назначал нам день и намечал пред-мет беседы, выбирая темой какой-нибудь прошедший или готовящийся спектакль, и предлагал нам пользо-ваться его старинной библиотекой. Для новых изданий я был записан в библиотеке Умнова. x x x Одна из серьезных бесед началась анекдотом. Слу-жил у нас первым любовником некоторое время актер Белов и потребовал, чтобы Далматов разрешил ему сы-грать в свой бенефис Гамлета. Далматов разрешил. Бе-лов сыграл скверно, но сбор сорвал. Настоящая фами-лия Белова была Бочарников. Он крестьянин Тамбов-ской губернии, малограмотный. С ним я путешествовал пешком из Моршанска в Кирсанов в труппе Григорьева. После бенефиса вышел срок его паспорта, и он при-нес старый паспорт Далматову, чтобы переслать в во-лость с приложением трех рублей на новый "плакат", выдававшийся на год. Далматов поручил это мне. Чи-таю паспорт и вижу, что в рубрике "особые приметы" ничего нет. Я пишу: "Скверно играет Гамлета", -- и по-сылаю паспорт денежным письмом в волость. Через несколько дней паспорт возвращается. Труппа вся на сцене. Я выделываю, по обыкновению, разные штуки на трапеции. Белову подают письмо. Он распеча-тывает, читает, потом вскакивает и орет дико: -- Подлецы! Подлецы! И бросается к Далматову. -- Василий Пантелеймонович! Вы посылали мой пас-порт? -- Сологуб посылал. Я чувствую, что будет дело, соскакиваю с трапеции и становлюсь в грозную позу. Белов ко мне, но остановился... Глядит на меня, да как заплачет... Уж насилу я его успокоил, дав слово, что этого никто не узнает... Но узнали все-таки помимо ме-ня: зачем-то понадобился паспорт в контору театра, и там прочли, а потом узнал Далматов и все: против "осо-бых примет" надпись на новом паспорте была повторе-на: "Скверно играет Гамлета". Причем "Гамлета" написано через ять! Вот на этом спектакле Горсткин пригласил нас на следующую субботу-- по субботам спектаклей не бы-ло-- поговорить о Гамлете. Горсткин прочел нам целое исследование о Гамлете; говорил много Далматов, Гра-дов, и еще был выслушан один карандашный набросок, который озадачил присутствующих и на который после споров и разговоров Лев Иванович положил резолюцию: -- Оригинально, но великого Шекспира уродовать нельзя... А все-таки это хорошо. А Далматов увлекся им. Привожу его целиком: -- Мне хочется разойтись с Шекспиром, который так много дал из английского быта. А уж как ставят у нас-- позор. Я помню, в чьем-то переводе вставлены, кажется, неправильно по Шекспиру строки,-- но, по-моему, это именно то, что надо: В белых перьях, статный воин Первый в Дании боец... Иначе я Гамлета не представляю. Недурно он дрался на мечах, не на рапирах, нет, а на мечах. Ловко прико-лол Полония. Это боец. И кругом не те придворные шар-куны из танцзала!.. Все окружающие Гамлета, все-- это: Ряд норманнов удалых. Как в масках, в шлемах пудовых С своей тяжелой алебардой. Такие же, как и Гамлет. И Розенкранц с Гильденштерном, неумело берущие от Гамлета грубыми ручищами флейту, конечно, не умеют на ней играть. И у королевы короткое платье, и грубые ноги, а на голове корона, которую привезли из какого-то набега предки и по ее образцу выковали дома из полпуда золота такую же для короля. И Гамлет, и Гораций, и стража в первом акте в волчьих и медвежьих мехах сверх лат... У короля великолепный грабленный где-то, может быть, византийский или римский трон, привезенный удальцами вместе с короной... Пятном он стоит в королевской зале, потому что эта зала не коро-ля, и король не король, а викинг, атаман пиратов. В зале, кроме очага -- ни куска камня. Все постройки из потем-невшего векового дуба, грубо, на веки сколоченные. Приемная зала, где трон -- потолок с толстыми матица-ми, подпертыми разными бревнами, мебель-- дубовые скамьи и неподъемно толстые табуреты дубовые. Оленя ранили стрелой... И наши Гамлеты таращатся чуть не на венский стул в своих туфельках и трико и бросают эту героиче-скую фразу: Оленя ранили стрелой... Мой Гамлет в лосиновых сапожищах и в тюленьей, шерстью вверх, куртке, с размаху, безотчетным порывом прыгает тигром на табурет дубовый, который не опроки-нешь, и в тон этого прыжка гремят слова зверски-зло-радно, вслед удирающему королю в пурпурной, тоже ограбленной где-то мантии, -- слова: Оленя ранили стрелой... Никаких трико. Никаких туфель. Никаких шпор. На корабле шпоры не носят! Меч с длинной, крестом, рукоятью, чтобы обеими руками рубануть. Алебарды-- эти морские топоры, при абордаже рубящие и канаты и человека с головы до пояса... Обеими руками... В свалке не до фехтования. Только руби... А для этого мечи и тяжелые алебарды для двух рук. ... Как в масках в шлемах пудовых. А у молодых из-под них кудри, как лен светлые. Се-вер. И во всем север, дикий север дикого серого моря. Я удивляюсь, почему у Шекспира при короле не было шута? Ведь был же шут -- "бедный Йорик". Нужен и живой такой же Йорик. Может быть и арапчик, вывезен-ный из дальних стран вместе с добычей, и обезьяна в клетке. Опять флейта? Дудка, а не флейта! Дудками и барабанами встречают Фортинбрасса. Все это львы да леопарды. Орлы, медведи, ястреба... ...а не шаркуны придворные, танцующие менуэт во-круг Мечтателя, неврастеника и кисейной барышни Офе-лии, как раз ему "под кадрель". Нет, это-- Первый в Дании боец! Удалой и лукавый, разбойник морской, как все ос-тальные окружающие, начиная с короля и кончая мо-гильщиком. Единственно "светлый луч в зверином мраке"-- Офе-лия-- чистая душа, не выдержавшая ужаса окружающе-го ее, когда открылись ее глаза. Всю дикую мерзость придворных интриг и преступлений дал Шекспир, а мы изобразили изящный королевский двор-- лоск изобра-зили мы! Изобразить надо все эти мерзости в стиле по-лудикого варварства, хитрость хищного зверя в каждом лице, грубую ложь и дикую силу, среди которых затрав-ливаемый зверь -- Гамлет, "первый в Дании боец", пол-ный благородных порывов, борется притворством и хит-ростью, с таким же орудием врага, обычным тогда ору-дием войны удалых северян, где сила и хитрость -- ору-жие... А у нас-- неврастеник в трусиках! И это: Первый в Дании боец!
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 23:04 | Сообщение # 25 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. В МОСКВЕ Театр А. А. Бренко. Встреча в Кремле. Пушкинский театр в парке. Тургенев в театре. А. Н. Островский и Бурлак. Московские литера-торы. Мое первое стихотворение в "Будильнике". Как оно написано. Скворцовы номера. В Москве артистка Малого театра А. А. Бренко, же-на известного присяжного поверенного и лучшего в то время музыкального критика, работавшего в "Русских ведомостях", О. Я. Левенсона, открыла в помещении Солодовниковского пассажа первый русский частный театр в Москве. До того времени столица в отношении театров жила по регламенту Екатерины II, запрещавшему, во избежа-ние конкуренции императорским театрам, на всех других сценах "пляски, пение, представление комедиантов и скоморохов". А. А. Бренко выхлопотала после долгих трудов пер-вый частный театр в Москве, благодаря содействию гра-фа И. И. Воронцова-Дашкова, который, поздравляя г-жу Бренко с разрешением, сказал ей: -- История русского театра и нам с вами отведет од-ну страничку. Может быть, в будущем, а пока что-то мало писали об этом крупнейшем факте театральной русской истории. А. А. Бренко ставила в Солодовническом театре пье-сы целиком и в костюмах, называя все-таки на афише: "сцены из пьес". Театр ломился от публики. Труппа была до того в Москве невиданная. П. А. Стрепетова получала 500 руб. за выход, М. И. Писа-рев-- 900 руб. в месяц, Понизовский, Немирова-Ральф, Рыбчинская, Глама-Мещерская, Градов-Соколов и пр. Потом Бурлак. Он попал случайно. Градов-Соколов в какой-то пьесе "обыграл" Писа-рева. Последний обозлился и предложил Бренко выпи-сать Андреева-Бурлака, о котором уже шла слава. -- С Градовым играть не могу. Это балаган какой-то. Не могу, -- возмущался Писарев выходками актера. С огромным успехом дебютировал Бурлак в Москве и сразу занял первое место на сцене. К этому времени Бренко уже в доме Малкиеля на Тверской выстроила свой знаменитый Пушкинский театр. Самуил Малкиель разжился на подрядах во время турецкой войны и благополучно вышел сух из воды, хотя во всеуслышанье говорили о том, что обувь была не-доброкачественная, и про его другой новый дом на углу Тверской и Козицкого пер., как раз против Пушкинско-го театра, говорили, что этот дом выстроен из бумаж-ных подметок. Дом этот впоследствии был под клубом, а затем его приобрел петербургский богач Елисеев, сломал до основания и выстроил свой знаменитый -- "Дворец колбасы". Закончив пензенский сезон 1880-- 81 года, я приехал в конце поста в Москву для ангажемента. В пасхальную заутреню я в первый раз отправился в Кремль. Пробил-ся к соборам... Народ заполнил площадь... Все ждут, когда колокола Могуче грянут за Иваном Безлунной полночью в ответ, И засверкают над туманом Колосья гаснущих ракет. Тюкнули первой трелью перед боем часы на Спас-ской башне, и в тот же миг заглохли под могучим уда-ром Ивановского колокола... Все в Кремле гудело -- и медь, и воздух, и ухали пушки с Тайницкой башни и змейками бежали по стенам и куполам живые огоньки пороховых ниток, зажигая плошки и стаканчики. Мер-цающие огоньки их озаряли клубящиеся дымки, а над ними хлопали, взрывались и рассыпались колосья гасну-щих ракет... На темном фоне Москвы сверкали всеми цветами церкви и колокольни от бенгальских огней, и, казалось, двигались от их живого, огненного дыма... Пропадали во мраке и снова, освещенные новой вспыш-кой, вырастали и сверкали и колыхались... Я стоял у крыльца Архангельского собора; я знал, что там собираются в этот час знаменитости москов-ской сцены и некоторые писатели. Им нет места в Успенском соборе, туда входят только одетые в парадные мундиры высших рангов власти предержащие... Но и те из заслуженных артистов, которые бы имели право и, даже по рангу, обязаны бы были быть в Успен-ском -- все-таки никогда не меняли этих стоптанных ка-менных плит вековечного крыльца на огни и золото па-рада. Самарин, Шумский, Садовский, Горбунов, всегда приезжающие на эту ночь из Петербурга, а посредине их А. Н. Островский и Н. А. Чаев... Дальше, отдельной группой, художники -- Маковский, Неврев, Суриков и Пукирев, головой всех выше певец Хохлов в своей обыч-ной позе Демона со скрещенными на груди руками... Со многими я был еще знаком с артистического кружка, но сознавал, что здесь мне еще очень рано занимать место близко к светилам... Я издали любовался этим созвез-дием. Вдруг вижу, ковыляет серединой площади старый приятель Андреев-Бурлак с молодой красивой дамой под руку. Я пошел навстречу и поклонился. Бурлак оставил руку дамы и положительно бросился ко мне: -- Христос воскресе! Откуда пришел? -- Из Пензы. -- Где служишь? -- Нигде еще. -- Ладно, устроим,-- и представил меня даме. -- Актер Гиляровский -- мой старый товарищ и друг... Анна Алексеевна Бренко. И, пожав руку, она сказала: -- Вы чужой в Москве? Пойдемте к нам разгов-ляться. Поговорили и пошли в Петровские линии, в квартиру Бренко. Там уже были Писарев, Стрепетов, Красовские и много всяких знаменитостей, недосягаемых для меня в то время. И я в моем скромном пиджаке и смазных сапогах был принят как свой, и тут же получил ангажемент от хо-зяйки дома в Пушкинский театр. -- Сто рублей довольно вам в месяц? -- спросила ме-ня Анна Алексеевна. Я был счастлив. К рассвету гости разошлись, а Бурлак привез меня в свою хорошенькую квартирку в Пушкинском театре. -- У меня три комнаты, живу один и буду рад, если поселишься со мной, -- предложил мне Бурлак. Я, конечно, согласился. -- Ну, так завтра и переезжай. -- Я уже переехал, -- ответил я и поселился у Бурлака. * * * И вот я служу у Бренко. Бурлак -- режиссер и пол-ный властитель, несмотря на свою любовь к выпивке, умел вести театр и был, когда надо для пользы дела, ловким дипломатом. Понадобилась новая пьеса. Бренко обратилась к А. А. Потехину, который и дал ей "Выгодное предприя-тие", но с тем, чтобы его дочь, артистка-любительница, была взята на сцену. Условие было принято,г-же Потехиной дали роль Аксюши в "Лесе", которая у нее шла очень плохо, чему способствовала и ее картавость. После Аксюши начали воздерживаться давать роли Потехиной, а она все требовала-- и непременно героинь. А. А. Потехин пожаловался А. Н. Островскому и по-просил его повлиять на Бренко. А. Н. Островский по-сылает письмо и просит А. А. Бренко приехать к нему. Догадываясь в чем дело, Анна Алексеевна посылает Бурлака. Тот приезжает. Островский встречает его сухо. -- Э... Э... Что это... дочь почтенного драматурга об-ходите? Потрудитесь ей давать роли. -- Мы ей даем, Александр Николаевич, -- отвечает Бурлак. -- Что даете? Героинь давайте... -- Вот и на днях ей роль готовим дать... "Грозу" ва-шу ставим, так ей постановили дать Катерину. -- Катерину? Кому? Потехиной? Нет, уж вы от это-го избавьте. Кому хотите, да не ей. Ведь она 36 букв рус-ской азбуки не выговаривает! Бурлак хохотал, рассказывая труппе разговор с Ост-ровским. Так отделались от Потехиной, которая впоследствии в Малом театре, перейдя на старух, сделалась прекрасной актрисой. А. Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли "Лес". В директорской ложе си-дел Островский. Во время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику первого должен быть выход, -- артиста опоздали выпустить. Писарев сконфу-зился, злился и не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской в зубах и, хлопая его по плечу, фа-мильярно говорит одно слово: -- Пренебреги. Замешательство скрыто, публика ничего не замечает, а Островский после спектакля потребовал в ложу пьесу и вставил в сцену слово "пренебреги". А Бурлаку сказал: -- Хорошо вы играете "Лес". Только это "Лес" не мой. Я этого не писал... А хорошо! В присутствии А. Н. Островского, в гостиной А. А, Бренко, В. Н. Бурлак прочел как-то рассказ Мармеладова. Впечатление произвел огромное, но наотрез отка-зался читать его со сцены. -- Боюсь, прямо боюсь, -- объяснил он свой отказ. Наконец, бенефис Бурлака. А. А. Бренко без его ве-дома поставила в афише: "В. Н. Андреев-Бурлак про-чтет рассказ Мармеладова" -- и показала ему афишу, Вскипятился Бурлак: -- Я ухожу! К черту и бенефис и театр. Ухожу! И вдруг опустился в кресло и, старый моряк, видав-ший виды, -- разрыдался. Его долго уговаривали Островский, Бренко, Писарев, Глама и другие. Наконец, он пришел в себя, согласился читать, но говорил: -- Боюсь я его читать! Однако прочел великолепно и успех имел грандиоз-ный. С этого бенефиса и начал читать рассказ Мармела-дова. На лето Бренко сняла у казны старый деревянный Петровский театр, много лет стоявший в забросе. Это огромное здание, похожее на Большой театр, но только без колонн, находилось на незастроенной площади пар-ка, справа от аллеи, ведущей от шоссе, где теперь по-следняя станция трамвая к Мавритании. Бренко его от-ремонтировала, обнесла забором часть парка, и устроила сад с рестораном. Вся труппа Пушкинского театра играла здесь лето 1881 года. Я поселился в театре на правах управляющего и, кроме того, играл в нескольких пьесах. Так, в "Царе Борисе" неизменно атамана Хлоп-ку, а по болезни Валентинова -- Петра в "Лесе"; Не-счастливцева играл М. И. Писарев, Аркашку -- Андреев-Бурлак и Аксюшу -- Глама-Мещерская. Как-то я был свободен и стоял у кассы. Шел "Лес". Вдруг ко мне под-летает муж Бренко, О. А. Левенсон, и говорит: -- Сейчас войдет И. С. Тургенев, проводите его, по-жалуйста, в нашу директорскую ложу. Второй акт только что начался. В дверях показалась высокая фигура маститого писателя. С ним рядом шел красивый брюнет с седыми висками, в золотых очках. Я веду их в коридор: -- Иван Сергеевич, пожалуйте сюда в директорскую ложу. Он благодарит, жмет руку. Его спутник называет себя. -- Дмитриев. Оба прошли в ложу -- я в партер. А там уже шопот: -- Тургенев в театре... В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и ис-чез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы пошли в сад. Пришел Андреев-Бурлак с ре-дактором "Будильника" Н. П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером. Поговорили о спектакле, о Тургене-ве, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня, как ходившего в народ, как в Саратове провожали меня на войну, и вдруг обратился к Кичееву: -- Николай Петрович, а он, кроме того, поэт, возьми его под свое покровительство. У него и сейчас в карма-не новые стихи; он мне сегодня читал их. От неожиданности я растерялся. -- Не стесняйся, давай, читай. Я вынул стихи, написанные несколько дней назад, и по просьбе Кичеева прочел их. Кичеев взял их у меня, спрятал в бумажник, сказав: -- Прекрасные стихи, напечатаем.А Дмитриев попросил меня прочесть еще раз, очень расхвалил и дал мне свою карточку: "Андрей Михайлович Дмитриев (Барон Галкин), Б. Дмитровка, нумера Бучумова". -- Завтра я весь вечер дома, рад буду, если зайдете. Я был в восторге-- "Барон Галкин!" Я читал пре-красные рассказы "Барона Галкина", а его "Падшая" произвела на меня впечатление неотразимое. Она была переведена за границей, а наша критика за эту повесть назвала его "русский Золя", жаль только, что это было после его смерти. Бывший студент, высланный из Петербурга за беспо-рядки 1862 года и участие в революционных кружках, Андрей Михайлович, вернувшись из долгой ссылки, су-ществовал литературной работой. На другой день я засиделся у Дмитриева далеко за полночь. Он и его жена, Анна Михайловна, такая же прекрасная и добрая, как он сам, приняли меня привет-ливо... Кое-что я рассказал им из моих скитаний, взяв слово хранить это в тайне: тогда я очень боялся моего прошлого. -- Вы должны писать! Обязаны! Вы столько видели, такое богатейшее прошлое, какого ни у одного писателя не было. Пишите, а я готов помочь вам печатать. А нас навещайте почаще. Прошла неделя со дня этой встречи. В субботу, тогда по субботам спектаклей не было; мы репетировали "Ца-ря Бориса", так как приехал В. В. Чарский, который должен был чередоваться с М. И. Писаревым. Вдруг вваливается Бурлак, -- он только что окончил сцену с Киреевым и Борисовским. -- Пойдем-ка в буфет. Угощай коньяком. Видел? И он мне подал завтрашний номер "Будильника" от 30 августа 1881 г., еще пахнущий свежей краской. А в нем мои стихи и подписаны "Вл. Г-ий". Это был самый потрясающий момент в моей богатей-шей приключениями и событиями жизни. Это мое тор-жество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для "Будильника" и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой, да в степных бурья-нах, сотни раз бывший на границе той или другой поги-бели и вдруг... И нюхаю, нюхаю свежую типографскую краску, и смотрю не насмотрюсь на мои, мои, ведь, напечатанные строки... Итак, я начал с Волги, Дона и Разина. Разина Стеньки товарищи славные Волгой владели до моря широкого... x x x Стихотворение это, открывшее мне дверь в литерату-ру, написано было так. На углу Моховой и Воздвиженки были знаменитые в то время "Скворцовы нумера", занимавшие огромный дом, выходивший на обе улицы и, кроме того, высокий надворный флигель, тоже состоящий из сотни номеров, более мелких. Все номера сдавались помесячно, и квар-тиранты жили в нем десятками лет: родились, выраста-ли, старились. И никогда никого добродушный хозяин-старик Скворцов не выселял за неплатеж. Другой жи-лец чуть не год ходит без должности, а потом получит место и снова живет, снова платит. Старик Скворцов говаривал: -- Со всяким бывает. Надо человеку перевернуться дать. В надворном флигеле жили служащие, старушки на пенсии с моськами и болонками и мелкие актеры казен-ных театров. В главном же доме тоже десятилетиями квартировали учителя, профессора, адвокаты, более крупные служащие и чиновники. Так, помню, там жил профессор-гинеколог Шатерников, известный детский врач В. Ф. Томас, сотрудник "Русских ведомостей", док-тор В. А. Воробьев. Тихие были номера. Жили скромно. Кто готовил на керосинке, кто брал готовые очень деше-вые и очень хорошие обеды из кухни при номерах. А многие флигельные питались чайком и закусками. Вот в третьем этаже этого флигеля и остановилась приехавшая из Пензы молодая артистка Е. О. Дубровина-Баум в ожидании поступления на зимний сезон. 15 июля я решил отпраздновать мои именины у нее. Этот день я не был занят и сказал А. А. Бренко, что на спектакле не буду. Закупив закусок, сластей и бутылку Автандиловского розоватого кахетинского, я в 8 часов вечера был в Скворцовых номерах, в крошечной комнате с одним окном, где уже за только что поданным самоваром сидела Дубровина и ее подруга, начинающая артистка Бронская. Обрадовались, что я свои именины справляю у них, а когда я развязал кулек, то уж радости и конца не бы-ло. Пили, ели, наслаждались, и даже по глотку вина выпили, хотя оно не понравилось. Да, надо сказать, что я купил вино для себя. Дам вообще я никогда не угощал вином, это было моим все-гдашним и неизменным правилом... Два раза менял самовар, и болтали, болтали без умолку. Вспоминали с Дубровиной-Баум Пензу, первый дебют, Далматова, Свободину, ее подругу М. И. М., только что кончившую 8 классов гимназии. Дубровина чи-тала монологи из пьес и стихи, -- прекрасно читала... Чи-тал и я отрывки своей поэмы, написанной еще тогда на Волге, -- "Бурлаки", и невольно с ним перешел на рас-сказы из своей бродяжной жизни, поразив моих слуша-тельниц, не знавших как и никто почти, моего прошлого. А Вронская прекрасно прочитала Лермонтовское: Тучки небесные, вечные странники... И несколько раз задумчиво повторяла первый куплет, как только смолкал разговор... И все трое мы повторяли почему-то: Тучки небесные, вечные странники... Пробило полночь... Мы сидели у открытого окна и го-ворили. А меня так и преследовали "тучки небесные, вечные странники". -- Напишите стихи на память, -- начали меня про-сить мои собеседницы. -- Вот бумага, карандаш... Пишите... А мы помол-чим... Они отошли, сели на диван и замолчали... Я расположился на окне, но не знал, что писать, в голове Лермонтовский мотив мешался с воспоминания-ми о бродяжной Волге... Тучки небесные, вечные странники... Написал я в начале страницы. Потом отделил это чертой и начал: Вето мне грезится Волга широкая... Эти стихи были напечатаны в "Будильнике".
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 23:05 | Сообщение # 26 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. РЕПОРТЕРСТВО Н. И. Пастухов. Репортерская работа. Всероссийская выставка. Мать Ходынки. Сад Эрмитаж и Лентовский. Сгоревшие рабочие. В Орехово-Зуеве. Князь В. А. Долгоруков. Редактор в секретном отделении. Разбойник Чуркин. Поездка в Гуслицы. Смерть Скобе-лева. Пирушка у Лентовского. Провалившийся поезд. В министер-ском вагоне. На месте катастрофы. Почему она "Кукуевская". Две недели среди трупов. В имении Тургенева. Поэт Полонский. Полет в воздушном шаре. Гимнастическое общество. Савва и Сергей Мо-розовы. Опасное знакомство. Осенью 1881 года, после летнего сезона Бренко, я окончательно бросил сцену и отдался литературе. Писал стихи и мелочи в журналах и заметки в "Русской газе-те", пока меня не ухватил Пастухов в только что от-крывшийся "Московский листок". Репортерскую школу я прошел у Пастухова суровую. Он был репортер, каких до него не было, и прославил свою газету быстротой сведений о происшествиях. В 1881 году я бросил работу в "Русской газете" Смирнова и Желтова и окончательно перешел в "Ли-сток". Пастухов сразу оценил мои способности, о кото-рых я и не думал, и в первые же месяцы сделал из ме-ня своего лучшего помощника. Он не отпускал меня от себя, с ним я носился по Москве, он возил меня по трак-тирам, где собирал всякие слухи, с ним я ездил за Москву на любимую им рыбную ловлю, а по утрам дол-жен был явиться к нему в Денежный переулок пить се-мейный чай. И я увлекся работой, живой и интересной, требующей сметки, смелости и неутомимости. Это рабо-та как раз была по мне. 1882 год. Первый год моей газетной работы; по нем можно видеть всю суть того дела, которому я посвятил себя на много лет. С этого года я стал настоящим мо-сквичом. Москва была в этом году особенная, благодаря открывавшейся Всероссийской художественной выставке, внесшей в патриархальную столицу столько оживления и суеты. Для дебютирующего репортера при требова-тельной редакции это была лучшая школа, отразившая-ся на всей будущей моей деятельности. -- Будь как вор на ярмарке! Репортерское дело та-кое, -- говаривал мне Пастухов. Сил, здоровья и выносливости у меня было на семе-рых. Усталости я не знал. Пешком пробегал иногда от Сокольников до Хамовников, с убийства на разбой, а иногда на пожар, если не успевал попасть на пожарный обоз. Трамвая тогда не было, ползала кое-где злополуч-ная конка, которую я при экстренных случаях легко пешком перегонял, а извозчики-ваньки на дохлых кля-чах черепашили еще тише. Лихачи, конечно, были не по карману и только изредка в экстреннейших случаях я позволял себе эту роскошь. Помню, увидал пожар за Бутырской заставой. Огонь полыхает с колокольню вышиной, дым, как из Везувия; Тверская часть на своих пегих красавцах промчалась далеко впереди меня... Нанимаю за два рубля лихача, лечу... А там уж все кончилось, у заставы сгорел сарай с сеном... Ну, и в убыток сработал: пожаришко всего на пятнадцать строк, на семьдесят пять копеек, а два руб-ля лихачу отдал! Пастухов, друживший со всеми началь-ствующими, познакомил меня с оберполицмейстером Козловым, который выдал мне за своей подписью и пе-чатью приказание полиции сообщать мне подробности происшествий, а брандмайор на своей карточке напи-сал следующее: "Корреспонденту Гиляровскому разре-шаю ездить на пожарных обозах. Полковник Потехин". И я пользовался этим правом вовсю, и если не успевал попасть на пожарный двор во время выезда, то прямо на ходу прыгал на багры где-нибудь на повороте. Меня знали все брандмейстеры и пожарные, и я, памятуямою однодневную службу в Ярославской пожарной команде и Воронеж, лазил по крышам, работал с топор-никами, а затем уже, изучив на практике пожарное дело, помогал и брандмайору. Помню-- во время страш-ного летнего пожара в Зарядье я спас от гибели оберполицмейстера Козлова, чуть не провалившегося в под-горелый потолок, рухнувший через минуту после того, как я отшвырнул Козлова от опасного места и едва вы-скочил за ним сам. Козлов уехал, опалив свои огромные красивые усы, домой, а в это время дали сбор частей на огромный пожар в Рогожской и часть команд отря-дили из Зарядья туда. -- Гиляровский, пожалуйста, поезжайте, помогите там Вишневскому, а я буду здесь с Алексеевым, -- по-слал меня Потехин. Но я не мог бывать на всех пожарах, потому что имел частые командировки из Москвы, и меня стал за-менять учитель чистописания А. А. Брайковский, страст-ный любитель пожаров, который потом и занял мое ме-сто, когда я ушел из "Листка" в "Русские ведомости". Брайковский поселился на Пречистенке рядом с пожар-ным депо и провел с каланчи веревку к себе на кварти-ру, и часовой при всяком начинающемся пожаре давал ему звонок вместе со звонком к брандмейстеру. Так до конца своей жизни Брайковский был репортером и ак-тивным помощником брандмайора. Он кроме пожаров ни о чем не писал. x x x Когда еще Брайковский, только что поступившнй, стал моим помощником, я, приезжая на пожары и за-ставая его там, всегда уступал ему право писать замет-ку, потому что у меня заработок был и так очень хоро-ший. Кроме меня в газете были еще репортеры и иногда приходилось нам встречаться на происшествиях. В та-ких случаях право на гонорар оставалось за тем, кто раньше сообщит в редакцию или кто первый явился. Помню такой случай. В номерах Андреева на Рождественском бульваре убийство и самоубийство. Офицер застрелил женщину и застрелился сам. Оба трупа лежали рядом, посреди ком-наты, в которую вход был через две двери, одна у одного коридора, другая у другого. Узнаю. Влетаю в одну дверь, и в тот же момент вхо-дит в другую дверь другой наш репортер Н. С. Иогансон. Ну, одновременно вошли, смотрим друг на друга и молчим... Между нами лежат два трупа. Заметка строк на полтораста. -- Ты напишешь? -- спрашивает меня Иогансон. -- Вместе вошли, -- как судьба, -- отвечаю я, выни-мая пятак и хлопая, о стол. -- Орел или решка? -- Орел! -- угадывает Иогансон. -- Ну, пиши, твое счастье. Мы протянули через трупы руки друг Другу, распро-щались, и я ушел. В этом году к обычной репортерской работе приба-вилась еще Всероссийская художественно-промышленная выставка, открывшаяся на Ходынке, после кото-рой и до сего времени остались глубокие рвы, колодцы и рытвины, создавшие через много лет ужасы Ходынской катастрофы... А тогда громадное пространство на Ходынке сияло причудливыми павильонами и огромным главным домом, "от которого была проведена ветка железной дороги до товарной станции Москвы -- Брестской. И на выставку. Быстро купцы потянулись станицами, Немцев ползут миллионы, Рвутся издатели с жадными лицами, Мчатся писак эскадроны. Все это мечется, возится, носится, Точно пред пиршеством свадьбы, С уст же у каждого так вот и просится Только -- сорвать бы, сорвать бы... Россия хлынула на выставку, из-за границы понаеха-ли. У входа в праздничные дни давка. Коренные москви-чи возмущаются, что приходится входить поодиночке сквозь невиданную дотоле здесь контрольную машину, турникет, которая, поворачиваясь, потрескивает. Разы-грываются такие сцены: -- Я, Сидор Мартыныч, не пролезу... Ишь в какое узилище! -- заявляет толстая купчиха такому же мужу и обращается к контролеру, суя ему в руку двугривенный: -- Нельзя ли без машины пройтить? Выставка открылась 20 мая. Еще задолго до откры-тия она была главной темой всех московских разговоров. Театры, кроме Эрмитажа, открывшегося 2 мая, пустова-ли в ожидании открытия выставки. Даже дебют Волгиной в Малом театре прошел при пустом зале, а Семей-ный сад Федотова описали за долги. Пастухов при своем "Московском листке" начал выпускать ради выставки, в виде бесплатного приложения к газете, иллюстрированный журнал "Колокольчик", а редактор "Русского курьера" Ланин открыл на выставке павильон "шипучих Ланинских вод", и тут же в розницу продавал свой "Русский курьер". Кислощейная газета, -- как называл ее Пастухов, по-мещая в "Колокольчике" карикатуры на Ланина и толь-ко расхваливая в иллюстрациях и тексте выставочный ресторан Лопашова. А о том, что на выставке, сверкая; роскошными павильонами, представлено более пятиде-сяти мануфактурных фирм и столько же павильонов. "произведений заводской обработки по металлургии" - "Колокольчик" ни слова. Пастухов на купцов всегда был сердит. И вот целый день пылишься на выставке, а вечера от-дыхаешь в саду Эрмитажа Лентовского, который забил выставку своим успехом: на выставке, -- стоившей толь-ко правительству, не считая расходов фабрикантов, бо-лее двух миллионов рублей, -- сборов было за три меся-ца около 200000 рублей, а в Эрмитаже за то же самое время 300 000 рублей. x x x Трудный был этот год, год моей первой ученической; работы. На мне лежала обязанность вести хронику про-исшествий, -- должен знать все, что случилось в городе и окрестностях и не прозевать ни одного убийства, ни од-ного большого пожара или крушения поезда. У меня везде были знакомства, свои люди, сообщавшие мне все. что случилось: сторожа на вокзалах, писцы в полиции, обитатели трущоб. Всем, конечно, я платил. Целые дни на выставке я проводил, потому что здесь узнаешь все городские новости. Из Эрмитажа я попал на такое происшествие, кото-рое положило основу моей будущей известности, как ко-роля репортеров. x x x -- Московский маг и чародей. Кто-то бросил летучее слово, указывая на статную фигуру М. В. Лентовского, в своей чесучевой поддевке и высоких сапогах мчавшегося по саду. Слово это подхватили газеты, и это имя осталось за ним навсегда. Над входом в театр Эрмитаж начертано было Сатира и Мораль. Это была оперетка Лентовского, оперетка не такая, как была до него и после него. У него в оперетке тогда играли С. А. Бельская, О. О. Садовская, Зорина, Рюбан (псевдоним его сестры А. В. Лентовской, артистки Малого театра), Правдин, Родон, Давыдов, Ферер -- певец Большого театра... И публика первых представлений Малого и Большо-го театра, не признававшая оперетки и фарса, наполня-ла бенефисы своих любимцев. Лентовским любовались, его появление в саду при-влекало все взгляды много лет, его гордая стремитель-ная фигура поражала энергией, и никто не знал, что, пря-чась от ламп Сименса и Гальске и ослепительных свеч Яблочкова, в кустах, за кассой, каждый день, по очереди, дежурят три черных ворона, три коршуна, терзающие сердце Прометея... Это были ростовщики -- Давыдов, Грачев и Кашин. Они, поочередно, день один, день другой и день тре-тий, забирали сполна сборы в кассе. Как-то одного из них он увидел в компании своих знакомых ужинавших в саду, среди публики. Сверкнул глазами. Прошел мимо. В театр ожидался "всесильный" генерал-губернатор князь Долгоруков. Лентовский торо-пился его встретить. Возвращаясь обратно, он ищет глазами ростовщика, но стол уже опустел, а ростовщик разгуливает по берегу пруда с регалией в зубах. -- Ты зачем здесь? Тебе сказано сидеть в кустах за кассой и не показывать своей морды в публике).. Тот ответил что-то резкое и через минуту летел вверх ногами в пруд. -- Жуковский! Оболенский! -- крикнул Лентовский своим помощникам, -- не пускать эту сволочь дальше кассы, они ходят сюда меня грабить, а не гулять... И швырнул франта-ростовщика в пруд. Весь мокрый, в тине, без цилиндра, который так и остался плавать в пруде, обиженный богач бросился пря-мо в театр, в ложу Долгорукова, на балах которого бывал, как почетный благотворитель... За ним бежал по са-ду толстый пристав Капени, служака из кантонистов, и догнал его, когда тот уже отворил дверь в губернатор-скую ложу. -- Это что такое? -- удивился Долгоруков, но подо-спевший Лентовский объяснил ему, как все было. Ростовщик выл и жаловался. -- В каком вы виде?.. Капени, отправьте его просу-шиться... -- приказал Долгоруков приставу, и старый солдат исполнил приказание по полицейски: он про-держал ростовщика до утра в застенке участка и про-сохшего, утром, отпустил домой. И эти важные члены благотворительных обществ, домовладельцы и помещики, как дворовые собаки про-бирались сквозь контроль в кусты за кассой и караулили сборы... А сборы были огромные. И расходы все-таки превышали их. Уж очень широк был размах Лентовского. Только маг и волшебник мог волшебный эдем создать из раз-валин... Когда-то здесь было разрушенное барское владение с вековым парком и огромным прудом и развалинами дворца... Потом француз Борель, ресторатор, устроил там не-мудрые гулянья с рестораном, эстрадой и небольшой цирковой ареной для гимнастов. Дело это не привива-лось, велось с хлеба на квас. Налетел как-то сюда Лентовский. Осмотрел. На дру-гой день привез с собой архитектора, кажется, Чичагова. Встал в позу Петра I и, как Петр I, гордо сказал: -- "Здесь будет город заложен..." Стоит посреди владения Лентовский и говорит, гово-рит, размахивает руками, будто рисует что-то... То чер-тит палкой на песке... -- Так... Так... -- "И запируем на просторе..."
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 23:06 | Сообщение # 27 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
x x x И вырос Эрмитаж. Там, где теперь лепятся по за-дворкам убогие домишки между Божедомским переул-ком и Самотекой, засверкали огни электричества и ослепительных фейерверков, -- загремел оркестр из знаменитых музыкантов. Сад Эрмитаж. Головка московской публики. Гремит музыка перед началом спектакля. На огромной высоте среди ажура бе-лых мачт и рей летают и крутятся акробаты, над прудом протянут канат для русского Блондена, средина огром-ной площадки вокруг цветника с фонтаном, за столика-ми постоянные посетители Эрмитажа... Столики прихо-дится записывать заранее... Вот редактор "Листка" Па-стухов со своими сотрудниками... Рядом за двумя со-ставленными столами члены Московской английской ко-лонии, прямые, натянутые, с неподвижными головами... Там гудит и чокается, кто шампанским, кто квасом, ком-пания из Таганки, уже зарядившаяся где-то заранее... На углу против стильного входа сидит в одиночестве ог-ромный полковник с аршинными черными усами. Он за-ложил ногу за ногу, курит сигару и ловко бросает коль-ца дыма на носок своего огромного лакового сапога... -- Душечка, Николай Ильич, как это вы ловко, -- замечает ему, улыбаясь, одна из трех проходящих ши-карных кокоток. Полицмейстер Огарев милостиво улыбается и продол-жает свое занятие... А кругом, как рыба в, аквариуме, мотается публика в ожидании представления... Среди них художники, арти-сты, певцы -- всем им вход бесплатный. Антон Чехов с братом Николаем, художником, рабо-тающим у Лентовского вместе с Шехтелем, стоят у тира и любуются одним своим приятелем, который без прома-ха сшибает гипсовые фигурки и гасит пулькой красные огоньки фигур... Грянул в театре увертюру оркестр, и все хлынули в театр... Серафима Бельская, Зорина, Лентовская, Во-лынская, Родон, Давыдов. Прекрасные голоса, изящные манеры... Ни признака шаржа, а публика хохочет, весела и радостна... Сатира и Мораль. В антракте все движутся в фантастический театр, так восторженно описанный тогда Антоном Чеховым. Там, где чуть не вчера стояли развалины старинных палат, поросшие травой и кустарником, мрачные и страшные при свете луны, теперь блеск разноцветного электричества, -- картина фантастическая... кругом ложи в рас-щелинах стен среди дикого винограда и хмеля, перед ними столики под шелковыми, выписанными из Китая, зонтиками... А среди развалин -- сцена, где идет пред-ставление... Откуда-то из-под земли гудит оркестр, а сверху из-за развалин плывет густой колокольный звон... Над украшением Эрмитажа и его театров старались де-кораторы-знаменитости: Карл Вальц, Гельцер, Левот, выписанный из Парижа, Наврозов, Шишкин, Шехтель, Николай Чехов, Бочаров, Фальк... Аплодисментам и восторгам нет конца... И всюду мелькает белая поддевка Лентовского, а за ним его адъютанты, отставной полковник Жуковский, старик князь Оболенский, важный и исполнительный, и не менее важный молодой и изящный барин Безобразов, тот самый, впоследствии блестящий придворный чин, друг великих князей и представитель царя в дальнево-сточной авантюре, кончившейся злополучной японской войной. И тогда уж он бывал в петербургских сферах, но всег-да нуждался и из-за этого был на посылках у Лентов-ского. -- Жуковский, закажи ужин. Скажи Буданову, что Пастухова сегодня кормлю, -- он знает его вкус, битки с луком, белуга в рассоле и растегай к селянке... -- А ты, князь, опять за уборными не смотришь?.. Посмотри, в павильоне что!.. Остается на берегу пруда вдвоем с Безобразовым. -- Так завтра, значит, ты едешь в Париж... Посмотри, там нет ли хороших балерин... Тебе приказ написан, все подробно. Деньги у Сергея Иваныча. На телеграммы де-нег не жалей... Слушаю, Михаил Валентинович. А утром в Эрмитаже на площадке перед театром мож-но видеть то ползающую по песку, то вскакивающую, то размахивающую руками и снова ползущую вереницу хо-ристов и статистов... И впереди ползет и вскакивает в бе-лой поддевке сам Лентовский... Он репетирует какую-то народную сцену в оперетке и учит статистов. Лентовского рвут все на части... Он всякому нужен; всюду сам, все к нему... То за распоряжением, то с просьбами... И великие, и малые, и начальство, и сто-рожа, и первые персонажи и выходные... Лаконически от-вечает на вопросы, решает коротко и сразу... После свер-кающей бриллиантами Зориной, на которую накричал Лентовский, к нему подходит молоденькая хористка и дрожит. -- Вам что?. -- М... м... мм... -- Вам что?! -- Михаил Контромарович, дайте мне Валентиночку... -- Князь, дай ей Валентиночку... Дай две контромарки, небось, с кавалером. -- И снова на кого-то кричит. Таков был Лентовский, таков Эрмитаж в первый год своей славы. Я сидел за Пастуховским столом. Ужинали. Сам тол-стяк буфетчик, знаменитый кулинар С. И. Буданов, при-служивал своему другу Пастухову. Иногда забегал Лен-товский, присаживался и снова исчезал. Вдруг перед нами предстал елейного вида пожилой человечек в долгополом сюртуке, в купеческом картузе, тогда модном, с суконным козырьком. -- Николаю Ивановичу почтение-с. -- А, сухой именинник! Ты бы вчера приходил, да угощал... -- Дело не ушло-с, Николай Иванович. -- Ну, садись, Исакий Парамоныч, уж я тебя угощу. -- Не могу, дома ожидают. Пожалуйте ко мне на ми-нутку. Пастухов встал, и они пошли по саду. Минут через десять Пастухов вернулся и сказал: -- Ну, вы дойдете, запишите ужин на меня... Гиляй, пойдем со мной к Парамонычу. Зовет в пеструшки пере-кинуться, в стукалочку, вчерашние именины справлять... Мы уходим. В аллее присели на скамейку. -- Сейчас я получил сведение, что в Орехово-Зуеве, на Морозовской фабрике был вчера пожар, сгорели в казарме люди, а хозяева и полиция заминают дело, чтоб не отвечать и не платить пострадавшим. Вали сей-час на поезд, разузнай досконально все, перепиши по-именно погибших и пострадавших... да смотри, чтоб точ-но все. Ну да ты сделаешь... вот тебе деньги и никому ни слова... Он мне сунул пачку и добавил: -- Да ты переоденься, как на Хитров ходишь... день два пробудь, не телеграфируй и не пиши, все разню-хай... Ну, счастливо... -- И крепко пожал руку. В картузе, в пиджачишке и стоптанных сапогах с пер-вым поездом я прибыл в Орехово-Зуево и прямо в трак-тир, где молча закусил и пошел по фабрике. Вот и место пожарища, сгорел спальный корпус в"-- 8, верхний этаж. Казарма огромная в 17 окон, выстроен-ная так же, как и все остальные казармы, которые я осмотрел во всех подробностях, чтобы потом из рассказов очевидцев понять картину бедствия. Казарма деревянная. Лестниц наружных мало, где одна, где две, да они и бесполезны, потому что окна за-биты наглухо. -- Чтобы ребятишки не падали, -- пояснили мне. Таковы были казармы, а бараки еще теснее. Сами фабричные корпуса и даже самые громадные прядиль-ни снабжены были лишь старыми деревянными лестни-цами, то одна, то две, а то и ни одной. Спальные кор-пуса состояли из тесных "коморок", набитых семьями, а сзади темные чуланы, в которых летом спали от "мухоты". Осмотрев, я долго ходил вокруг сгоревшего здания, где все время толпился народ, хотя его все время разго-няли два полицейских сторожа. Я пробыл на фабрике двое суток; днем толкался в на-роде, становился в очередь, будто наниматься или полу-чать расчет, а когда доходила очередь до меня, то исче-зал. В очередях добыл массу сведений, но говорили с осторожкой: чуть кто подойдет -- смолкают, конторские сыщики следили вовсю. И все-таки мне удалось восстановить картину бедст-вия. * * * В полночь 28 мая в спальном корпусе в"-- 8, где нахо-дились денные рабочие с семьями и семьи находившихся на работе ночной смены, вспыхнул пожар и быстро ох-ватил все здание. Кое-кто успел выскочить через выхо-ды, другие стали бить окна, ломать рамы и прыгать из окон второго этажа. Новые рамы, крепко забитые, без топора выбить было нельзя. Нашлась одна лестница, ста-ли ее подставлять к окнам, спасли женщину с ребенком и обгорелую отправили в больницу. Это была работни-ца Сорокина; ее муж, тоже спасенный сыном, только что вернувшимся со смены, обгорел, обезображенный до нельзя. Дочь их, Марфу, 11 лет, так и не нашли, -- еще обломки и пепел не раскопаны. Говорили, что там есть сгоревшие. Рабочие выбрасывали детей, а сами прыгали в окна. Вот как мне рассказывала жена рабочего Кула-кова: -- Спали мы в чулане сзади казармы и, проснувшись в 12 часу, пошли на смену. Только что я вышла, вижу в окне третьей каморки вверху огонь и валит дым. Выбе-жал муж, и мы бросились вверх за своими вещами. Толь-ко что прошли через кухню в коридор, а там огонь... "Спасайтесь, горим", крики... Начал народ метаться, а уж каморки и коридор все в огне; как я выбежала на двор, не помню, а муж скамьей раму вышиб и выскочил в окно... Народ лезет в окна, падает, кричит, казарма пылает... Сразу загорелся корпус и к утру весь второй этаж представлял из себя развалины, под которыми по-гребены тела сгоревших... В субботу найдены были обуглившиеся трупы. Жен-щина обгорела с двумя детьми,-- это жена сторожа, только что разрешившаяся от бремени, еще два ребенка, дети солдата Иванова, который сам лежал в больнице... В грудах обломков и пепла найдено было 11 трупов. Детей клали в один гроб по несколько. Похороны пред-ставляли печальную картину: в телегах везли их на Мызинское кладбище. Кладбищ в Орехово-Зуеве было два: одно Ореховское, почетное, а другое Мызинское, для остальных. Оно находилось в полуверсте от церкви в не-большом сосновом лесу на песчаном кургане. Там при мне похоронили 16 умерших в больнице и 11 найденных на пожарище. Рабочие были в панике. Накануне моего приезда, 31 мая, в понедельник, в казарме в"-- 5 кто-то крикнул "по-жар", и произошел переполох. В день моего приезда в казармах окна порасковыряли сами рабочие и пригото-вили веревки для спасения. Когда привозили на кладбище гроба из больницы, строжайше было запрещено говорить, что это жертвы пожара. Происшедшую катастрофу покрывали непрони-цаемой завесой. Перед отъездом в Москву, когда я разузнал все и даже добыл список пострадавших и погибших, я попро-бовал повидать официальных лиц. Обратился к больнич-ному врачу, которого я поймал на улице, но и он оказал-ся хранителем тайны и отказался отвечать на вопросы. -- Скажите, по крайней мере, доктор, сколько у вас в больнице обгорелых? -- спрашиваю я, хотя список их у меня был в кармане. -- Ничего-с, ничего не могу вам сказать, обратитесь в контору или к полицейскому надзирателю. -- Их двадцать девять, я знаю, но как их здоровье? -- Ничего-с, ничего не могу вам сказать, обратитесь в контору. -- Но скажите, хоть сколько умерло, ведь это же не секрет. -- Ничего-с, ничего... -- и, не кончив речи, быстро ретировался. Думаю, рисканем. Пошел разыскивать самого квар-тального. Оказывается, он был на вокзале. Иду туда и встречаю по дороге упитанного полицейского типа. -- Скажите, какая, по-вашему, причина пожара? -- Поджог! -- ответил он как-то сразу, а потом, по-смотрев на мой костюм, добавил строго: -- А ты кто такой за человек есть? -- Человек, брат, я московский, а ежели спраши-ваешь, так... могу тебе и карточку с удостоверением по-казать. -- А, здравствуйте! Значит, оттуда?-- и подмигнул. -- Значит, оттуда. Вторые сутки здесь каталажусь... Все узнал. Так поджог? -- Поджог, лестницы керосином были облиты. -- А кто видал? -- Там уже есть такие, найдутся, а то расходы-то ка-кие будут фабрике, ежели не докажут поджога... Ну, а как ваш полковник поживает. -- Какой? -- Как какой? Известно, ваш начальник, полковник Муравьев... Ведь вы из сыскного? -- Вроде того, еще пострашнее... Вот глядите. И, захотев поозорничать, я вынул из кармана книж-ку с моей карточкой, с печатным бланком корреспон-дента "Московского листка" и показал ему.В лице изменился и затараторил. -- Вот оно что, ну ловко вы меня поддели... нет, что уж... только, пожалуйста, меня не пропишите, как буд-то мы с вами не видались, сделайте милость, сами по-нимаете, дело подначальное, а у меня семья, дети, по-жалейте. -- Даю вам слово, что я о вас не упомяну, только ответьте на мои некоторые вопросы. Мы побеседовали, я от него узнал всю подноготную жизнь фабрики, и далеко не в пользу хозяев говорил он. * * * Вернулся я с вокзала домой ночью, написал коррес-понденцию, подписал ее своим старым псевдонимом "Проезжий корнет" и привез Н. И. Пастухову рано ут-ром к чаю. Пастухов увел меня в кабинет, прослушал коррес-понденцию, сказал "ладно", потом засмеялся. -- Корнет! Так корнету и поверят, -- зачеркнул и под-писал: "Свой человек". -- Пусть у себя поищут, а то эти подлецы-купцы узнают и пакостить будут, посмотрим, как они завтра за-вертятся, как караси на сковородке, пузатые... Вот рабо-чие так обрадуются, читать газету взасос будут, а там сами нас завалят корреспонденциями про свои беспо-рядки. Через два дня прихожу утром к Пастухову, а тот в волнении. . -- Сегодня к двенадцати князь (Князь В. А. Долгоруков, московский генерал-губернатор)вызывает, купцы нажаловались, беда будет, а ты приходи в четыре часа к Тестову, я от князя прямо туда. Ехать боюсь! * * * В левом зале от входа, посредине, между двумя плю-шевыми диванами стоял стол, который днем никто из посетителей Тестовского трактира занимать не смел. -- Это стол Николая Ивановича, никак нельзя, -- отказывали бело-рубашечники всякому, кто этого не знал. К трем часам дня я и сотрудник "Московского листка" Герзон сидели за столом вдвоем и закусывали перед обедом. Входит Пастухов, сияющий. -- Что вы, черти, водку с селедкой лопаете, что не спросили как следует. Кузьма, уху из стерлядки, растегайчик пополамный, чтобы стерлядка с осетринкой и печеночка налимья, потом котлеты поджарские, а там блин-чики с вареньем. А пока закуску: икорки, балычка, вет-чинки -- все как следует. Да лампопо по-горбуновски, из Трехгорного пива. -- Ну, вот прихожу я к подъезду, к дежурному, князь завтракает. Я скорей на задний двор, вхожу к начальни-ку секретного отделения Хотинскому; ну, человек, конеч-но, свой, приятель, наш сотрудник, спрашиваю его: "Па-вел Михайлович, за чем меня его сиятельство требует? Очень сердит?". -- Вчера Морозовы ореховские приезжали оба, и Викула и Тимофей, говорят, ваша газета бунт на фабри-ке сделала, обе фабрики шумят. Ваш "Листок" читают по трактирам, собираются толпами, на кладбище, там тоже читают. Князь рассердился, корреспондента, гово-рит, арестовать и выслать. -- Ну, я ему: что же делать, Павел Михайлович, в долгу не останусь, научите. -- А вот что: князь будет кричать и топать, а вы ему только одно -- виноват, ваше сиятельство. А потом спро-сит, кто такой корреспондент. А теперь я вас спрашиваю от себя: кто вам писал? А я ему говорю: хороший сотрудник, за правду ру-чаюсь. -- Ну, вот, говорит, это и скверно, что все правда. Не правда, так ничего бы и не было. Написал опровер-жение и шабаш. Ну, да все равно, корреспондента мы пожалеем. Когда князь спросит, кто писал, скажите, что вы сами слышали на бирже разговоры о пожаре, о том, что люди сгорели, а тут в редакцию двое молодых людей пришли с фабрики, вы им поверили и напечатали. Он ведь этих фабрикантов сам не любит. Ну, идите. Иду. Зовет к себе в кабинет. Вхожу. Владимир Ан-дреевич встает с кресла в шелковом халате, идет ко мне с газетой и сердито показывает отмеченную красным карандашом корреспонденцию. -- Как вы смеете, ваша газета рабочих взбунтовала. -- Виноват, ваше сиятельство,-- кланяюсь ему, -- ви-новат, виноват. -- Что мне в вашей вине, я верю, что вас тоже под-вели. Кто писал? Нигилист какой-нибудь? Я рассказал ему, как меня научил Хотинский. Князь улыбнулся. -- Написано все верно, прощаю вас на этот раз, толь-ко если такие корреспонденции будут поступать, так вы посылайте их на просмотр к Хотинскому... Я еще не знаю, чем дело фабрики кончится, может быть, беспоряд-ками, главное насчет штрафов огорчило купцов; сту-пайте! Я от него опять к Павлу Михайловичу, а тот говорит: -- Ну, заварили вы кашу. Сейчас один из моих аген-тов вернулся... Рабочие никак не успокоятся, а фабри-кантам в копеечку влетит... Приехал сам прокурор су-дебной палаты на место... Сам ведет строжайшее след-ствие... За укрывательство кое-кто из властей аресто-ван, потребовал перестройки казармы и улучшения бы-та рабочих, сам говорил с рабочими, и это только успо-коило их. Дело будет разбираться во Владимирском суде. -- Ну, заварил ты кашу, Гиляй, сидеть бы тебе в Пе-ресыльной, если бы не Павел Михайлович. x x x "Московский листок" сразу увеличил розницу и под-писку. Все фабрики подписались, а мне он заплатил две-сти рублей за поездку, оригинал взял из типографии, уничтожил его, а в книгу сотрудников гонорар не запи-сал: поди узнай, кто писал! Таков был Николай Иванович Пастухов. (Года через три, в 1885 году, во время первой большой стач-ки у Морозовых -- я в это время работал в "Русских ведомо-стях" -- в редакцию прислали описание стачки, в котором не раз упоминалось о сгоревших рабочих, и прямо цитировались слова из моей корреспонденции, но ни строчки не напечатали "Русские ве-домости" -- было запрещено). . x x x Вскоре Пастухов из-за утреннего чая позвал меня к себе в кабинет. -- Гляди. На столе лежала толстенная кипа бумаги с надписью на синей обложке М. У. П. "Дело о разбойнике Чуркине". -- Вчера мне исправник Афанасьев дал. Был я у него в уездном полицейском управлении, а он мне его по секрету и дал. Тут за несколько лет собраны протоколы и вся переписка о разбойнике Чуркине. Я буду о нем роман писать. Тут все его похождения, а ты съезди в Гуслицы и сделай описание местности, где он орудовал. Ра-зузнай, где он бывал, подробнее собери сведения. Я тебе к становому карточку от исправника дам, к нему и по-едешь. -- Карточку, пожалуй, я исправничью на всякий слу-чай возьму, а к становому не поеду, у меня приятель в Ильинском погосте есть, трактирщик, на охоту езжал с ним. -- Ну, это лучше, больше узнаешь. На другой день я был в селе Ильинском погосте у Давыда Богданова, старого трактирщика. Но его не бы-ло дома, уехал в Москву дня на три. А тут подвернулся старый приятель, Егорьевский кустарь, страстный охот-ник, и позвал меня на охоту, в свой лесной глухой хутор, где я и пробыл трое суток, откуда и вернулся в Ильин-ский погост к Давыдову. Встречаю его сына Василия, только что приехавшего. Он служил писарем в Москве в Окружном штабе. Малый развитой, мой приятель, охо-тились вместе. Он сразу поражает меня новостью: -- Скобелев умер... Вот, читайте. Подал мне последнюю газету и рассказал о том, что говорят в столице, что будто Скобелева отравили. Тут уж было не до Чуркина. Я поехал прямо на по-езд в Егорьевск, решив вернуться в Гуслицы при пер-вом свободном дне. Я приехал в Москву вечером, а днем прах Скобелева был отправлен в его Рязанское имение. В Москве я бросился на исследования из простого любопытства, так как писать, конечно, ничего было нельзя. Говорили много и, конечно, шепотом, что он отрав-лен немцами, что будто в ресторане -- не помню в ка-ком -- ему послала отравленный бокал с шампанским какая-то компания иностранцев, предложившая тост за его здоровье... Наконец, уж совсем шепотом, с оглядкой, мне передавал один либерал, что его отравило прави-тельство, которое боялось, что во время коронации, ко-торая будет через год, вместо Александра III, обязательно объявят царем и коронуют Михаила II, Скобеле-ва, что пропаганда ведется тайно и что войска, боготво-рящие Скобелева, совершат этот переворот в самый день коронации, что все уж готово. Этот вариант я слыхал и потом. А на самом деле вышло гораздо проще. Умер он не в своем отделении гостиницы Дюссо, где останавливался, приезжая в Москву, как писали все га-зеты, а в номерах "Англия". На углу Петровки и Столешникова переулка существовала гостиница "Англия" с номерами на улицу и во двор. Двое ворот вели во двор, один из Столешникова переулка, а другие в Петровки, рядом с извозчичьим трактиром. Во дворе были флиге-ля с номерами. Один из них двухэтажный сплошь был населен содержанками и девицами легкого поведения, шикарно одевавшимися. Это были, главным образом, иностранки и немки из Риги. Большой номер, шикарно обставленный в нижнем этаже этого флигеля, занимала блондинка Ванда, огром-ная прекрасно сложенная немка, которую знала вся ку-тящая Москва. И там на дворе от очевидцев я узнал, что рано утром 25 июня к дворнику прибежала испуганная Ванда и ска-зала, что у нее в номере скоропостижно умер офицер. Одним из первых вбежал в номер парикмахер И. А. Андреев, задние двери квартиры которого как раз про-тив дверей флигеля. На стуле, перед столом, уставлен-ном винами и фруктами, полулежал без признаков жиз-ни Скобелев. Его сразу узнал Андреев. Ванда молчала, сперва не хотела его называть. В это время явился пристав Замойский, сразу всех выгнал и приказал жильцам: -- Сидеть в своем номере и носа в коридор не пока-зывать! Полиция разогнала народ со двора, явилась карета с завешанными стеклами, и в один момент тело Скобеле-ва было увезено к Дюссо, а в 12 часов дня в комнатах, украшенных цветами и пальмами, высшие московские власти уже присутствовали на панихиде. x x x 28 июня мы небольшой компанией ужинали у Лентовского в его большом садовом кабинете. На турецком диване мертвецки спал трагик Анатолий Любский, на-пившийся с горя. В три часа, с почтовым поездом он должен был уехать в Курск на гастроли, взял билет, да засиделся в буфете, и поезд ушел без него. Он прямо с вокзала приехал к Лентовскому, напился вдребезги и ус-нул на диване. Мы сели ужинать, когда уже начало светать. Ужина-ли свои: из чужих был только приятель Лентовского, управляющий Московско-Курской железной дорогой К. И. Шестаков. Ужин великолепный, сам Буданов по обыкновению хлопотал, вина прекрасные. Молча пили и закусывали, перебрасываясь словами, а потом, конечно, разговор по-шел о Скобелеве. Сплетни так и сплетались. Молчали только двое -- я и Лентовский. По-видимому, эти разговоры ему надоели. Он звяк-нул кулачищем по столу и рявкнул: -- Довольно сплетен. Все это вранье. Никто Скобе-лева не отравлял. Был пьян и кончил разрывом сердца. Просто перегнал. Это может быть и со мной и с вами. Об отраве речи нет. Я видел двух врачей, вскрывавших его, -- говорят, сердце настолько изношено, что удиви-тельно, как он еще жил. И скомандовал: -- Встать! Почтим память покойного стаканом шам-панского. Он любил выпить! Встали и почтили. -- Еще 24-го Михаил Дмитриевич был у меня в Эр-митаже в своем белом кителе. С ним был его адъютант и эта Ванда. На рассвете они вдвоем уехали к ней... Не будет она травить человека в своей квартире. Вот и все... Разговоры прекратить! Все замолчали -- лишь пьяный Любский что-то бор-мотал во сне на турецком диване. Лентовский закончил: -- А эту стерву Ванду я приказал не пускать в сад... И еще раз треснул кулаком так, что Любский вско-чил и подсел к нам. Проснулся Любский, когда уже ста-ло совсем светло и мы пресытились шампанским, а Лен-товский своим неизменным "Бенедиктином", который пил не из ликерных рюмочек, а из лафитного стакана. -- Осадить пора, Миша, теперь не дурно бы по рю-мочке холодной водочки и селяночки по-московски, да покислее, -- предложил Любский. Явился буфетчик. -- Серега, сооруди-ка нам похмельную селяночку на сковороде из живой стерлядки, а то шампанское в гор-ло не лезет. -- Можно, а пока вот вам дам водочки со льда и трезвиловки, икорки ачуевской тертой с сардинкой, с лучком и с лимончиком, как рукой снимет. Жадно все набросились после холодной водки и тер-той икры с сардинкой на дымящуюся селянку. Отворили окна, подняли шторы, солнце золотило верхушки деревь-ев и приятный холодок освежал нас. Вдруг вбежал Михайла, любимец Лентовского, старший официант, и пря-мо к Шестакову. -- Вас курьер с вокзала спрашивает, Константин Иванович, несчастье на дороге. Сразу отрезвел Шестаков. -- Что такое? Зови сюда! Нет, лучше я сам выйду. Через минуту вернулся. -- Извините, ухожу, -- схватил шапку, бледный весь. -- Что такое, Костя? -- спросил Лентовский. -- Несчастье, под Орлом страшное крушение, почто-вый поезд провалился под землю. Прощайте. И пока он жал всем руки, я сорвал с вешалки шапку и пальто, по пути схватил со стула у двери какую-то бу-тылку запасного вина и, незамеченный, исчез. У подъезда на Божедомке в числе извозчиков увидал лихача мальчугана "Птичку", дремавшего на козлах сво-ей дорогой запряжки. -- Птичка, на Курский вокзал, вали! -- Три рубля, -- ответил он спросонья. -- Вали. Минут через двадцать я отпустил вспененного рысака, не доезжая до вокзала, где на подъезде увидал толпу разного начальства и воротами пробежал на двор к платформе со стороны рельс. У платформы стоял готовый поезд с двумя вагонами третьего класса впереди и тремя зеркальными министер-скими сзади. Я залез под вагон соседнего пустого состава и наблю-дал за платформой, по которой металось разное началь-ство. а старик Сергей Иванович Игнатов с седыми ба-ками, начальник станции, служивший с первого дня от-крытия дороги, говорил двум инженерам: -- Константин Иванович сейчас приедет. Около Мценска... говорят, весь поезд... погиб и все... телеграм-ма ужасная... -- слышались отрывистые фразы Игнатова. -- Идет, идет, -- прошу садиться. Ну, решил я, -- просят садиться, будем садиться, Я вскочил прямо с полотна на подножку второго ми-нистерского вагона, где на счастье была незапертая дверь, и нырнул прямо в уборную. Едва я успел захлоп-нуть дверь, как послышались голоса входящих в вагон. Через минуту свисток паровоза, и поезд двинулся и помчался, громыхая на стрелках... Вот мы уже за горо-дом... поезд мчится с безумной скоростью, меня бросает на лакированной крышке... Я снял с себя неразлучный пояс из сыромятного калмыцкого ремня и так привернул ручку двери, что никаким ключом не отопрешь. Остановились в Серпухове, набрали наскоро воды, по-летели опять. Кто-то подошел к двери, рванул ручку и, ус-покоившись,-- "занято"-- ушел. Потом еще остановка, опять воду берут, опять на следующем перегоне проба отворить дверь... А вот и Тула, набрали воды, мчимся. Кто-то снова пробует вертеть ручку и ругаясь уходит, Через минуту слышу голоса: -- Посмотри, не испортился ли запор. Слышу металлический звук кондукторского ключа и издаю громкое недовольное рычание и начальственным тоном спрашиваю: -- Кто там? -- Виноват, ваше превосходительство, и -- потом тот же голос отвечает, -- нет, занято. -- И меня уже больше никто не беспокоил. Я ехал ничего невидя сквозь запер-тое матовое стекло,а опустить его не решался. Страш-но хотелось пить после "трезвиловки" и селянки, и как я обрадовался, вынув из кармана пальто бутылку. Ока-зался "Шатоля Роз". А не будь этой бутылки -- при томящей жажде я был вынужден выдать свое присутст-вие, что было бы весьма рискованно. Во время происшествий начальство не любит коррес-пондентов. Вот, наконец, Скуратове, берут воду... у самого окна слышу разговор: -- За Чернью, около Бастыева. Всю ночь был такой ливень, такой ливень... Вырвало всю насыпь, и поезд рухнул. А потом голоса слились и ушли. После бешеной езды поезд быстро останавливается. Слышу шаги выходящих и разговоры: -- Сейчас, тут рядом, ваше превосходительство, из-вольте видеть, где народ. Я развязал ремень и, когда голоса стихли, вышел на площадку и соскользнул на полотно через левую дверь.
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 23:07 | Сообщение # 28 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
x x x Это место стало гуляньем: из Москвы и Петербурга вскоре приехали: Львов-Кочетов, из "Московских ведо-мостей", А. Д. Курепин, из "Нового времени", Н. П. Кичеев из "Новостей" Нотовича, и много, много разных корреспондентов разных газет и публики из ближайших городов и имений. Ширь, даль, зелень. По обе стороны этого многолюд-ного экстренного лагеря кипела жизнь, вагоны всех классов от товарных до министерских, населенные вся-ким людом, начиная от прокурора палаты и разных инженер генералов до рабочих депо и землекопов. Город на колесах. А еще дальше вокруг кольцо войск охраны и толпы гуляющих зевак, съехавшихся сюда, как на зрелище. Это двести девяносто шестая верста от Москвы... ме-сто без названия. И в первой телеграмме, посланной мной в газету в день прибытия, я задумался над назва-нием местности. Я спросил, как называется эта ближай-шая деревня? -- "Кукуевка", -- ответили мне, и я телеграфировал о катастрофе под деревней Кукуевкой. Отсюда и пошло "Кукуевская катастрофа", "Кукуевский овраг", и "Кукуевцы", -- последнее об инженерах. -- Кукушка, прокукуй мне про Кукуй, -- сострил кто-то в "Будильнике". Вспоминаю момент приезда; впереди шел К. И. Карташев, за ним инженеры, служащие и рабочие... Огром-ный глубокий овраг пересекает узкая, сажень до двадца-ти вышины, насыпь полотна дороги, прорванная на боль-шом пространстве, заваленная обломками вагонов. На том и другом краю образовавшейся пропасти полувисят готовые рухнуть разбитые вагоны. На дне насыпи была узкая, аршина в полтора диаметром, чугунная труба -- причина катастрофы. Страшный ночной ливень 29 июня 1882 года, давший море воды, вырвал эту трубу, вымыл землю и образовал огромную подземную пещеру в на-сыпи, в глубину которой и рухнул поезд... Два колена трубы, пудов по двести каждая, виднелись на дне доли-ны в полуверсте от насыпи, такова была сила потока... Оторвался паровоз и первый вагон, оторвались три вагона в хвосте, и вся средина поезда, разбитого в дре-безги, так как машинист, во время крушения растеряв-шись, дал контрпар, разбивший вагоны, рухнула вместе с людьми на дно пещеры, где их и залило наплывшей жид-кой глиной и зысыпало землей, перемешанной тоже с обломками вагонов и трупами погибших людей. Четырнадцать дней я посылал с нарочным и по теле-графу сведения о каждом шаге работы... и все это печа-талось в "Листке", который первый поместил мою боль-шую телеграмму о катастрофе и который шел в это вре-мя на расхват. Все другие газеты опоздали. На третий день ко мне приехал с деньгами от Н. И. Пастухова наш сотрудник А. М. Дмитриев, "Барон Галкин". -- Телеграфируй о каждой мелочи, деньгами не стес-няйся, -- писал мне Н. И. Пастухов, и я честно испол-нил его требование. С момента начала раскопок от рассвета до полуночи я не отходил от рабочих. Четырнадцать дней! С 8 июля, когда московский оптик Пристлей поставил электриче-ское освещение, я присутствовал на работах ночью, дре-мал, сидя на обломках, и меня будили при каждом по-казавшемся из земли трупе. Денег на расходы не жалел. Я пропах весь трупным запахом и более полугода по-том страдал галлюцинацией обоняния и окончательно не мог есть мясо. Первый раз я это явление почувствовал так: уже в конце раскопок я как-то поднялся наверх и встретил среди публики моего знакомого педагога -- писателя Е. М. Гаршина, брата Всеволода Гаршина. Он увидел меня и ужаснулся. Действительно, -- обросший волоса-ми, нечесаный и немытый больше недели, с облупившимся от жары загоревшим до черна лицом я был страшен. -- Ты ужасен, поедем к нам, это рядом, поедем! Вот мои лошади. Вымоемся, передохнем, -- стал он меня уговаривать. В этот день экстренного ожидать было нечего: на де-вятой сажени сверху, на всем пространстве раскапыва-ния пещеры был толстый слой глины, который тщетно снимали и даже думали, что ниже уже ничего нет. Но на самом деле, под этим слоем оказалось целое кладби-ще. Я провел Гаршина по работам, показал ему внизу, далеко под откосом, морг, вырытый в земле, куда скла-дывались трупы, здесь их раздевали, обмывали, призна-вали, а потом хоронили. Запах был невыносимый... Как раз в это время, когда мы вошли, в морге находился прокурор Московской су-дебной палаты С. С. Гончаров, высокий, англизирован-ный, с бритым породистым лицом, красиво бросавший в глаз монокль, нагибаясь над трупом. Он энергично вел следствие и сам работал день и ночь. Это тот самый С. С. Гончаров, который безбоязненно открыл хищения в Скопинском банке, несмотря на чи-нимые Петербургом препятствия, потому что пайщиками банка были и министры и великие князья. Про него тогда на суде и песенку сложили: Много в Скопине воров, Погубил их Гончаров. На суде в качестве репортера от Петербургской газе-ты присутствовал Антон Чехов, писавший прекрасные отчеты. Не выдержал ароматов морга Е. М. Гаршин, и мы помчались на его паре в пролетке. Я захватил с собой новую розовую ситцевую рубаху и нанковые штаны, которые "укупил" мне накануне во Мценске мой стременной Вася, малый из деревни Кукуевки, отвозивший на телеграф мои телеграммы и неотступно состоявший при мне во все время для особых поручений. На мой вопрос, к кому мы едем, Гаршин мне ответил, что гостит он у знакомых, что мы поедем к нему в садо-вую беседку, выкупаемся в пруде, и никто нас беспо-коить не будет. Проехали верст пять полями. Я надышаться не мог после запахов морга и подземного пребывания в раскопках, поливаемых карболкой. Мы поехали к парку, обнесенному не то рвом, не то изгородью, не помню сейчас. Остановились, отпустили лошадей, перебрались через ров и очутились в роскош-ном вековом парке у огромного пруда. Тишина и без-людье. -- Ну-с, теперь купаться. Душистое мыло и одеколон, присланные мне из Москвы, пошли в дело. Через полчаса я стоял перед Гаршиным в розовой мужицкой рубахе, подпоясанной моим калмыцким ремнем с серебряными бляшками, в новых, лилового цвета,-- вкус моего Васьки,-- нанко-вых штанах и чисто вымытых сапогах с лакированными голенищами, от которых я так страдал в жару на Кукуевке при непрерывном солнцепеке. Старое белье я засунул в дупло дерева. -- Ну, теперь пойдем, -- позвал меня Е. М. Гаршин. Прошли десятка два шагов. На полянке, с которой был виден другой конец пруда, стоял мольберт, а за ним сидел в белом пиджаке высо-кий, величественный старец, с седой бородой, и писал картину. Я видел только часть его профиля. -- Яков Петрович! -- А, Евгений Михайлович! Я слышал, кто-то ку-пается. Не отрываясь от работы, говорил старик. -- Я да и не один. Вот мой старый Друг, поэт Гиля-ровский. Старец обернулся и ласково, ласково улыбнулся. -- Очень рад, очень рад.. Где-то я на днях видел ва-шу фамилию, ну, вот недавно, недавно... -- А корреспонденция из Кукуевки, -- вмешался Гаршин,-- как раз вчера мы с вами читали... я его от-туда и привез. -- Так это вы? Мы все зачитываемся вашими корреспонденциями, какой ужас. В других газетах ничего нет. Нам ежедневно привозят "Листок" из Мценска.Очень, очень рад... Ну, идите к Жозефине Антоновне, и я сейчас приду к обеду, очень рад, очень... Мы быстро пошли. -- Кто этот славный старик, уж очень знакомое ли-цо? -- спрашиваю я. -- Да Яков Петрович Полонский, поэт Полонский, я гощу у него лето, Иван Сергеевич не приехал, хотя соби-рался... А вот Яков Петрович и его семья -- здесь. -- Какой Иван Сергеевич, -- спрашиваю я. -- Да Тургенев, ведь это его имение, Спасское-Лутовиново. Я окончательно ошалел, да так ошалел, что ничего не видя, ничего не понимая, просидел за обедом, за чаем, в Тургеневских покоях, ошалелым гулял по парку, гулял по селу, ничего не соображая. Во время обеда, за которым я даже словом не об-молвился при детях о Кукуевке, что поняли и оценили после Полонские, -- я вовсе не мог есть мяса первый раз в жизни и долго потом в Москве не ел его. Уже после обеда, без детей, я отвечал на вопросы, потом осматривал имение и слушал рассказы Е. М. Гаршина о Тургеневе, о жизни в Спасском, мне показали дом и все реликвии. В памяти у меня портрет вельможи, проколотый в груди, -- это сюжет повести "Три портрета". Помню еще библиотеку с биллиардом и портретом поэта Тютчева в ней, помню кабинет Тургенева с вольтеровским креслом и маленькую комнату с изящной красного дерева, кры-той синим шелком, мебелью, в которой год назад, когда Иван Сергеевич в последний раз был в своем имении, гостила Мария Гавриловна Савина, и в память этого Иван Сергеевич эту комнату назвал Савинской. Это было при Якове Петровиче, который прошлое лето про-водил с ними здесь. Смутно помнится после ужасов Кукуевки все то, что в другое время не забылось бы. Единственное, что пора-зило меня навеки вечные, так этот столетний сад, какого я ни до, ни после никогда и нигде не видел, какого я и представить себе не мог. Одно можно сказать: если Тургенев, описывая природу русских усадеб, был в этом неподражаемо велик-- так это благодаря этому саду, в котором он вырос и которым он весь проникся. За вечерним чаем я поблагодарил хозяев и стал про-щаться, но Яков Петрович и Жозефина Антоновна и слышать об этом не хотели: -- Поживите у нас, отдохните. Единственно, что я мог выговорить-- это отпустить меня на рассвете. После ужина меня уложили в маленькой гостиной с дверью на садовую террасу, с кожаной мебелью крас-ного дерева, инкрустированной бронзой. Постель мне была постлана на широчайшем мягком диване "Самосоне", описанном Тургеневым в "Накануне". А над "Самосоном" висел большой портрет отца Тур-генева. С восходом солнца я навсегда покинул Спасское-Лутовиново. * * * Впоследствии я бывал на "пятницах" Полонского в Петербурге и года через три, когда я уже был женат и жил на Мясницкой, в гостинице "Рояль", возвращаясь домой с женой к обеду, я получил от швейцара карточ-ку "Яков Петрович Полонский". И швейцар сказал, что приходил старик на костылях и очень жалел, что не застал меня. Спустя несколько лет я хоронил Я. П. Полонского, командированный "Русскими ведомостями" в Рязань. x x x В те времена, когда Лентовский блистал своим Эр-митажем на Самотеке, в Каретном ряду, где теперь сад и театр Эрмитаж, существовала, как значилось в "По-лицейских ведомостях": "Свалка чистого снега на пустопорожней земле Мошнина". Зимой сюда свозили со дворов и улиц "чистый", цве-та халвы, снег, тут же он таял, и все это, изрытое ямами и оврагами пустопорожнее место покрывалось мусором, среди которого густо росли бурьян, чертополох и лопу-хи и паслись козы. Публика узнала о существовании этого места из афиш в сентябре 1882 года, объявивших, что "воздухо-плаватель Берт сегодня 3 сентября в 7 часов вечера со-вершит полет на воздушном шаре с пустопорожнего места Мошнина в Каретном ряду. За вход 30 копеек, сидячее место -- 1 рубль". Разгородили в двух местах забор, поставили в прохо-де билетные кассы и контроль; полезла публика и сплошь забила пустырь, разгороженный канатами, и "си-дячие рублевые места", над которыми колыхался не-большой серый шар, наполненный гретым воздухом. Я был командирован редакцией описать полет. Был серый ветреный вечер. -- Пузырь полетит... -- волновалась серая Москва, глядя на скверный аэростат из серой материи, покачи-вавшийся на ветру. Я пробился к самому шару. Вдали играл оркестр. Десяток пожарных и рабочих удерживали шар, который жестоко трепало ветром. Волновался владелец шара, старичок, немец Берг, -- исчез его помощник Степанов, с которым он должен был лететь. Его ужас был неопи-суем, когда подбежавший посланный из номеров сказал, что Степанов вдребезги пьян и велел передать, что ему своя голова дорога и что на такой тряпке он не полетит. Берг в отчаянии закричал: -- Кто кочит летайт, иди... -- Я, -- шепнул я на ухо старику среди общего молча-ния и шагнул в корзину. Берг просиял, ухватился за ме-ня обеими руками, может быть боялся, что я уйду, и сам стал рядом со мной. Публика загудела. Это была не обычная корзина аэростата, какие я видел на картинках, а низенькая, круглая, аршина полтора в диаметре и аршин вверх, плетушка из досок от бочек и веревок. Сесть не на что, загородка по колено. Берг дал знак, крикнул "пускай", и не успел я опомниться, как шар рванулся сначала в сто-рону, потом вверх, потом вбок, брошенный ветром, при-чем низом корзины чуть-чуть не ударился в трубу до-ма-- и закрутился... Москва тоже крутилась и провали-валась подо мной. Мы попали в куски низко висевшей тучи. Сыро, гад-ко, ничего не видно. Пропали из глаз и строения, и гу-девшая толпа. Наши разговоры, мало понятные, велись на черт знает каком языке и не по-русски и не по-немецки. Кругом висел серый туман непроглядной тучи. На-конец, внизу замелькали огоньки, Воробьевы горы и по-ля, прорезанные Москвой рекой. Тишина была полней-шая, шар перестал крутиться и плыл прямо. Мы опять попали в тучу. Берг, увидев у меня табакерку, очень обрадовался и вынюхал у меня чуть не половину. Опять прорвалась туча, открылось небо, звезда, горизонт, а под нами бежали поля, перелески, деревни... Москвы не было видно, она была с той стороны, где были тучи. Вот фо-нари и огоньки железнодорожной станции и полотно Ка-занской дороги, я узнал Люберцы, шар стал опускаться и опустился на картофельное поле, где еще был на-род. Мы благополучно сели, крестьяне помогли удержать шар, народ сбегался все больше и больше и с радостью помогал свертывать шар. Опоздав ко всем поездам, я вернулся на другой день и был зверски встречен Н. И. Пастуховым: оказалось, что известия о полете в "Лист-ке" не было. Это за всю мою репортерскую деятельность был един-ственный случай такого упущения. x x x Еще служа у Бренко, я хорошо познакомился и подружился с М. И. Писаревым и А. Я. Гламой-Мещерской, бывал у них постоянно и запросто, и там впервые увидал многих литературных знаменитостей. У них часто бывал С. А. Юрьев, В. М. Лавров, В. А. Гольцев, еще совсем молодой А. И. Южин и весь кружок "Русской мысли". Тогда же я отделал мою поэму "Бурлаки", которую напечатал в "Москве" у Кланга для картины того же названия,-- приложение к журналу. И роскошная обстановка, и избранное общество, и московские трущобы, где часто я бывал,-- все это у ме-ня перемешивалось, и все создавало интереснейшую, пол-ную, разнообразную жизнь. И все это у меня выходило очень просто, все уживалось как-то, несмотря на то, что я состоял репортером "Московского листка", дружил с Пастуховым и его ком-панией. И в будущем так всегда было, я печатался од-новременно в "Русской мысли" и в "Наблюдателе", в "Русских ведомостях" и "Новом времени"... И мне, од-ному только мне, это не ставилось в вину, да я и сам не признавал в этом никакой вины, и даже разговоров об этом не бывало. Только как-то у Лаврова Сергей Анд-реевич Юрьев сказал .мне: -- Надо вам, Владимир Алексеевич, в другую компа-нию перебраться. И я перебил его: -- Нигде столько не заработаешь, и нигде не отве-дут столько места для статей, -- а пишу я что хочу, меня никто не черкает. Да и любопытная работа. И раз навсегда этот разговор кончился. x x x В Москве существовала школа гимнастики и фехто-вания, основанная стариком Пуаре, после него она пере-шла к А. И. Постникову и Т. П. Тарасову. Первый зна-менитый гимнаст и конькобежец, второй -- солдат образ-цового учебного батальона, Тарас Тарасов, на вид вроде моего дядьки Китаева, только повыше и потолще. Это непобедимый московский боец на штыках и экспадронах. Я случайно забрел в этот зал в то время, когда Тара-сов вгонял в седьмой пот гренадерского поручика, брав-шего уроки штыкового боя. Познакомился с Постнико-вым и О. И. Селецким, любителем фехтования. Когда Тарасов отпустил своего ученика, я предложил ему пофехтовать. Надели нагрудники, маски и заработали штыками. Тарасов, сначала неглижировавший, бился как с учеником, но получил неожиданную пару ударов, спо-хватился, и бой пошел вовсю и кончился, конечно, побе-дой Тарасова, но которую он за победу и не счел. Когда же я ему сказал, что я учился в полку у Ермилова, он сразу ожил. -- Конопатый такой? Чернявый? Федором звать. Он в Нежинском полку, на вторительную службу пошел. -- Да, у него три нашивки. -- Мы вместе в учебном полку были... Хороший боец. Ну вот теперь я понимаю, что вы такой. Постников удивился моим гимнастическим трюкам Я, конечно, умолчал о цирке и хорошо сделал. Я продолжал заходить в школу, увлекся экспадронами, на которых Тарасов сперва бил меня, как хотел. А тем временем из маленькой школы вышло дело, И. Селецкий, служивший в конторе пароходства братьев Каменских, собрал нас, посетителей школы, и предложил нам подписать выработанный им устав Рус-ского гимнастического общества. И хорошо, что я промолчал о цирке: в уставе пара-граф, воспрещающий быть членом общества лицам, вы-ступавшим за вознаграждение на аренах. Устав разрешили. Кроме небольшой кучки нас, гим-настов и фехтовальщиков, набрали и мертвых душ, и в списке первых учредителей общества появились члены из разных знакомых Селецкого, в том числе его хозяева братья Каменские и другие разные московские купцы, в том числе еще молодые тогда дети Тимофея Саввича Морозова, Савва и Сергей, записанные только для того, что-бы они помогли деньгами на организацию дела. Обратил-ся Селецкий к ним с просьбой дать заимообразно обще-ству тысячу рублей на оборудование зала. О разговоре с Саввой нам Селецкий так передавал. -- Сидим с Саввой в директорском кабинете в отцов-ском кресле. Посмотрел в напечатанном списке членов свою фамилию и говорит: "Очень, очень-с хорошо-с... очень-с рад-с... успеха желаю-с...". Я ему о тысяче руб-лей заимообразно... Как кипятком его ошпарил! Он отки-нулся к спинке кресла, поднял обе руки против головы, ладонями наружу, как на иконах молящихся святых изображают, закатив вверх свои калмыцкие глаза, и елейно зашептал. -- Не могу-с! И не говорите-с об этом-с. Все, что хотите, но я принципиально дал себе слово не давать взаймы денег. Принципиально-с.Встал и протянул мне руку. Так молча и расстались.Выхожу из кабинета в коридор, встречаю Сергея Тимо-феевича, рассказываю сцену с братом. Он покачал голо-вой и говорит: -- Сейчас я не могу... А вы заходите завтра в эти ча-сы ко мне. Впрочем, нет, пойдемте. Завел меня в другой кабинет, попросил подождать и тотчас же вернулся и подает увесистый конверт. -- Здесь тысяча... Желаю успеха. Я предлагаю написать вексель или расписку. -- Ничего не надо. Делом интересуюсь... Будут в об-ществе деньги -- и без векселя отдадите... И Селецкий вынул из конверта десять сотенных. Оборудовали на Страстном бульваре в доме Редлих прекрасный зал, и дело пошло. Лет через пять возврати-ли Сергею 500 рублей, а в 1896 году я, будучи председа-телем Совета общества, отвез ему и остальные 500 руб-лей, получив в этом расписку, которая и поныне у меня. В числе членов учредителей был и Антон Чехов, пла-тивший взнос и не занимавшийся. Моя первая встреча с ним была в зале; он пришел с Селецким в то время, когда мы бились с Тарасовым на экспадронах. Тут нас и познакомили. Я и внимания не обратил, с кем меня познакомил Селецкий, потом уже Чехов мне сам на-помнил. Впоследствии на наше гимнастическое общество обратила свое благосклонное внимание полиция. Началь-ник охранного отделения Бердяев сказал председателю общества при встрече на скачках. -- Школа гимнастов! Знаем мы, что знаем. В Риме тоже была школа Спартака... Нет, у нас это не пройдет. Гимнастические классы тогда у нас были по вторникам, четвергам и субботам от восьми до десяти вечера. В числе помощников Постникова и Тарасова был вели-колепный молодой гимнаст П. И. Постников, впослед-ствии известный хирург. В числе учеников находились два брата Дуровы, Анатолий и Владимир. Уж отсюда они пошли в цирк и стали входить в славу с первых дней появления на арене. x x x Я усердно работал в обществе и продолжал писать в "Листке", а также сотрудничал в "Осколках", в "Бу-дильнике" и в "Развлечении". В "Русском сатирическом листке" Полушина напечатал по его заказу описание Гуслиц, хотя сатирического в этом ничего не было. Настал 1882 год. К коронации Александра III готови-лись усиленно. Шли обыски, аресты. Пастухов мне как-то сказал: -- Ты вот у меня работаешь и с красными дружишь... Мне сказывали уж... Не заступись я за тебя -- выслали бы... Я понял намек на компанию "Русской мысли", на М. И. Писарева, около которого собрались неугодные полиции люди, но внимания на это не обратил. Благодаря Пастухову уж, что ли, меня не трогали. Так прошло время до апреля.
|
| |
| |
| Молчун© | Дата: Четверг, 07.05.2009, 23:07 | Сообщение # 29 |
Титул: Самопровозглашенный
Говорливость: Болтун, каких свет не видел 
Группа: Пользователи
Сообщений: 282
Статус: Offline
|
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. С БУРЛАКОМ НА ВОЛГЕ Артистическое турне по Волге. Губа смеется. Обрыдло. Рискован-ная встреча. Завтрак у полицмейстера. Серебряная ложка. Бурлак хохочет. Весной 1883 года Бурлак пришел ко мне и пригласил меня поступить в организованное им товарищество для летней поездки по Волге. Труппа была великолепная. Глама-Мещерская, Свободина-Барышева, Очкина, Рютчи, Козловская, Писарев, Андреев-Бурлак, Ильков, Шмитов, Васильев и суфлер Корнев. Труппа единогласно избрала режиссером и рас-порядителем Андреева-Бурлака, а меня его помощником. Репертуар такой: "Лес", "Не в свои сани не садись", "Кручина", "На хуторе", "Горькая судьбина", "Иудуш-ка", "В царстве скуки", водевили и, кроме того, Андре-ев-Бурлак читал "Записки сумасшедшего" и "Рассказ Мармеладова". x x x Это был 1883 год-- вторая половина апреля. Москва почти на военном положении, обыски, аресты-- готовят-ся к коронации Александра III, которая назначена на 14 мая. Гостиницы переполняются всевозможными при-езжими, частные дома .и квартиры снимаются под разные посольства и депутации. 22 апреля труппа выехала в Ярославль, где при пол-ных сборах сыграла весь свой репертуар. Последние два спектакля, как было и далее во всех городах, я не играл, а выехал в Кострому готовить театр. Вот Тверицы, где я нанялся в бурлаки... Вот здесь я расстался с Костыгой... Вот тюремное здание белильно-го завода. Меня провожали актеры, приветствовали платками и шляпами с берега, а я преважно с капитанского мостика отмахивался им новенькой панамой, а в голову лезло: Белый пудель шаговит, шаговит... Любовался чудным видом Ярославля, лучшим из ви-дов на Волге. Скрылся Ярославль. Пошли тальники, сакмы да ухвостья. Голова кругом идет от воспоминаний. Всю Волгу я проехал со всеми удобствами пассажи-ра 1-го класса, но почти всегда один. Труппа обыкновен-но приезжала после меня, я был передовым. Кроме под-готовки театра к спектаклю, в городах я делал визиты в редакцию местной газеты. Прием мне всюду был пре-красный, во-первых, все симпатизировали нашему турне, во-вторых, в редакциях встречали меня, как столичного литератора и поэта, -- я в эти два года печатал мас-су стихотворений в целом ряде журналов и газет -- "Бу-дильник", "Осколки", "Москва", "Развлечение". Кроме статей о нашем театре, прямо надо говорить, реклам, я давал в газеты, по просьбам редакций, стихи и наброски. Никогда я не писал так азартно, как в это лето на па-роходе. Из меня, простите за выражение, перли стихи. И ничего удивительного; еду в первый раз в жизни в первом классе по тем местам, где разбойничали и тяну-ли лямку мои друзья Репка и Костыга, где мы с Орло-вым выгребали в камышах... где... Довольно. В конце концов я рад был, что ехал один, а не с труп-пой. Не проболтаешься. Ехал и молчал, молчал, как убитый. -- Нашел-- молчи, украл-- молчи, потерял-- молчи. Этот завет я блюл строго и только благодаря этому я теперь имею счастье писать эти строки. Я молчал, и все мои переживания прошлого выходи-ли в строках и успокаивали меня, вполне вознаграждая за вечное молчание. Под шум пароходных колес, под крики чаек да под грохот бури низовой писал я и отдыхал. Тогда на пароходе я написал кусочки моего Стеньки Разина, вылившегося потом в поэму и в драму, написав кусочки воспоминаний о бродяжной жизни, которую вы уже прочли выше. Писал и переживал. Через борт водой холодной Плещут беляки. Ветер свищет, Волга стонет, Буря нам с руки. Да, я молчал. Десятки лет молчал. Только два человека знали кое-что из моего прошло-го... Кое-что. Но эти люди были особые: Вася Васильев -- народ-ник, друг народовольцев, счастливо удравший вовремя. А не удалось бы ему удрать, так процесс был бы не 193, а 194х. (Васильев-- псевдоним. Его настоящая фами-лия Шведевенгер. Но в паспорте-- Васильев). Вася умел молчать как никто, конспиратор по натуре и привычке. Другой Вася, Андреев-Бурлак, был рыцарь, рыцарь слова. Оба знали и молчали. Только знаменитая историческая губа Андреева-Бур-лака выражала понятное мне его настроение. Об этой гу-бе поэт Минаев сказал: Москва славна Тверскою, Фискалом М. Н. К. И нижнею губою Актера Бурлака. (M. H Катков, редактор "Московских ведомостей) Бурлака никто не видел смеющимся, -- у него смея-лись только глаза и нижняя губа. Бывало в нашей компании идет разговор о разных обстоятельствах, о которых я мог бы рассказать многое, а я молчу, смотрю на Бурлака. А у того губа смеется,.. и так смеется, что я не удержусь и в ответ сам улыбнусь... И мы только двое понимаем друг друга. Он умел мол-чать. x x x А испытаний ему было не мало. Помню случай в. Астрахани, когда мы уже закончили нашу блестящую поездку. Труппа уехала обратно в Москву, а мы с Бур-лаком и Ильковым решили проехать в Баку, а потом через Кавказ домой, попутно устраивая дивертисменты. Андреев-Бурлак читал "Записки сумасшедшего", "Рассказ Мармеладова" и свои сочинения, Ильков-- сцены из народного быта, а я -- стихи. Три дня прогуляли мы в Астрахани, а потом были в Баку, Тифлисе, Владикавказе, хорошо заработали, а деньги привез домой только скупердяй Ильков. Проводив своих, я и Бурлак в Астрахани загуляли вовсю. Между прочим, подружились с крупным купцом Мочаловым, у которого были свои рыбные промыслы. С тем самым Мочаловым, у которого десять лет тому назад околачивался на ватагах Орлов, а потом он... А мы у него в притоне, где я прожил пять дней, и от-куда бежал, обжирались до отвала Мочаловской икрой. Об этом и кое-каких других астраханских похожде-ниях, конечно, и об Орлове, я рассказывал в минуты от-кровенности Бурлаку. Рассказал ему подробно, как пили водку и жрали Мочаловскую икру. -- Чего икру не жрешь, -- спрашиваю Орлова. -- Обрыдла. Вобла ужовистее. Я рассказал этот случай. Уж очень слова интерес-ные. Бурлак даже записал их в книжку и в рассказ вста-вил. Но дело не в том. На другой день после этого рассказа заявился к нам утром Мочалов и предложил поехать на ватагу. -- Юшки похлебать, да стерляжьей жарехи почавкать. На крошечном собственном пароходике мы добрались до его промысла. Первым делом из садка вытащили ог-ромнейшего икряного осетра, при нас же его взрезали, целую гору икры бросили на грохотку, протерли и подали нам в медном луженом ведре, для закуски к водке, пока уху из стерлядей варили, да на угольях жареху стерляжью на вертелах, как шашлык из аршинных стерлядей готовили. Мочалов наложил нам по полной тарелке серой ароматной икры, подал подогретый калач и столовые ложки. выпиваем. Икру я и Бурлак едим как кашу. -- И тогда также ложками хлебали? -- спросил меня бурлак, улыбаясь во всю губу. -- Только деревянными! -- ответил я. Пьем, чокаемся, а Мочалов, глядим, икры не ест, а ободрал воблу, предварительно помолотив ее о сапог, рвет пальцами и запихивает жирное волокно в рот. -- Что же ты икру? -- спрашивает Бурлак. -- Обрыдла! Я только воблу... Гляди какая. Подлед-ная! -- Так обрыдла, говоришь? Долго хохотали мы после. А был случай, когда Бурлак до упаду хохотал. Этот случай был в Казани. Казань Бурлаку свой город. Он уроженец Симбирска, был студентом Казанского университета, не кончил, по-ступил в пароходство, был капитаном парохода "Бур-лак"-- отсюда его фамилия по сцене. Настоящая фами-лия его Андреев. На Волге тогда капитанов Андреевых было три, и для отличия к фамилиям прибавляли назва-ние парохода. Были Андреев-Велизарий, Андреев-Ольга и Андреев-Бурлак. Потом он бросил капитанство и по-ступил на сцену. Я знал капитана Андреева-Ольгу, здоровенного моря-ка с седыми баками. Его так и звали Ольга, и он 11 ию-ля, на Ольгу, именины даже свои неуклонно и справлял 10 мая труппа еще играла в Нижнем, а я с Андрее-вым-Бурлаком приехали в Казань устраивать уже сня-тый по телеграмме городской театр. Первый спектакль. был 14 мая, в день коронации Александра III. Сидим мы вдвоем в номере и на целую неделю со-ставляем афиши. Кроме нас играют в Казани еще две труппы, одна в Панаевском саду, а другая в Адмирал-тейской слободке. Составили афишу. На 14 мая "Горькая судьбина", дальше "Светит, да не греет", а там "Кручина", "Иу-душка", "Лес"... -- Ну, теперь едем к полицмейстеру. Николай Хрисанфович Мосолов, генерал, мой старый приятель. Едем! -- Едем. А сам думаю: вдруг опять тот же полицмейстер, что меня завтраком угощал! И решил, что этого быть не мо-жет, так как полицмейстеры меняются часто. Подъез-жаем к полиции. Все знакомо, все прошлое мелькнуло ярко. Вот окно на крыше, под самой каланчой, из кото-рого я удрал... Такая же фигура дремлющего пожарного у ворот. Все то же самое. Вошли через парадное крыль-цо, а не через дежурку, как тогда. Доложили. Входим а кабинет. Знакомый медведь стоит с подносом, на кото-ром лежат визитные карточки, и важная фигура в гене-ральском мундире приветливо спешит нам навстречу, протягивая обе руки Андрееву-Бурлаку. Обнялись. Расцеловались. Говорят на "ты". Ужас! Тот самый, который меня арестовал. Только уже не полковник, а генерал, поседевший и обрюзгший. Нас представили. -- Очень... Очень рад... Друзья моих друзей-- мои друзья... Пойдемте закусить. Я улыбнулся. Ну, думаю, друзья! -- Пока подпиши-ка афишу, Коля. Сидим. Мосолов взял афишу и читает: -- 14-го "Горькая судьбина"... 14-го?! Это, Вася, не-удобно, перемени, поставь что-нибудь другое... Ну, "Лес", что ли. -- Это почему? -- Да, знаешь, в день коронации и вдруг, горькая судьбина... Пусть она на второй, на третий день идет. Только не в первый. -- Ну, "Светит, да не греет", -- с серьезным видом предлагает Бурлак-- а губа смеется. -- Это хорошо. А там после, что хочешь, ставь. Я переменил числа, и Мосолов подписал афиши, а потом со стола взял пачку афиш, данных для подписи, и доказал афишу Панаевского театра, перечеркнутую красными чернилами. -- Каковы идиоты?!. Вдруг "Не в свои сани не са-дись"! Это в день коронации Александра III. Понимаешь, Александра третьего! -- Почему же нельзя? Ведь "Не в свои сани..." такая уж скромная пьеса. -- А ты не догадался? Ведь Александр III коронует-ся... А разве его к царствованию готовили? Он занимает место умершего брата цесаревича Николая... Ну, понял? -- А ведь верно, что он не в свои сани садится? Сделал Бурлак серьезную физиономию, а губа смеется... -- Ну вот видишь, ты не смекнул, а я додумался... И в день коронации шло у нас "Светит, да не греет", а в Слободе "Ворона в павлиных перьях" и "Недоросль"... Нарочно не придумаешь! Мы прошли через две комнаты, где картины были завешены и мебель стояла в чехлах. -- По холостяцкому закусим.! Садитесь, господа. В один миг были поставлены для нас два прибора на накрытом для одного хозяина столе, появилась селедка, балык и зернистая икра в целом бочонке. Налили по рюмке. -- Коля, ты ему стаканчик!.. Он рюмок не признает. И Бурлак налил мне полный стаканчик, поданный для лафита. Мне захотелось поозорничать. Прошлый завтрак мелькнул передо мной до самых мелочей. -- Рюмками воробья причащать,-- припомнил я ска-занную в тот завтрак шутку. -- Иже вместий-вместит. Кушайте на здоровье... Еще холодненькой подадут. -- Это я в турецкую кампанию выучился. Спирт стаканами пили. -- Да, вы были на войне! В каких делах? Я рассказал, Бурлак добавлял. Генерал с уважением посмотрел на георгиевскую ленточку в петлице, а меня так и подмывает поозорничать. К соусу подали столовую ложку, ту самую, которую я тогда свернул. -- Кто это, генерал, вам так ложку изуродовал,-- спросил я и, не дожидаясь ответа, раскрутил ее обрат-но. Обомлел генерал. -- Второго вижу... Знаете, даже жаль, что вы ее рас-крутили, я очень берегу эту память... Если бы вы знали... -- Так поправлю, -- и я обратно скрутил ложку, как была. Бурлак смеется. -- Он везде ложки крутит... Вот на пароходе тоже две скрутил... -- Н-да-с... Вы знаете историю этой ложки? Лет де-сять назад арестовали неизвестного агитатора с возму-тительными прокламациями. Помнишь, это был 1874 год, когда они ходили народ бунтовать. Привели ко мне, ви-жу, птица крупная, призываю для допроса, а он шуточ-ки, анекдотики, еще завтрака просит. Я его с собой за стол в кабинете усадил да пригласил жандармского полковника. Так он всю водку и весь коньяк стаканом вы-лакал. Я ему подливаю, думаю, проговорится. А он да-же имени своего не назвал. Оказался медвежатником, должно быть, каналья, в Сибири медведей бить вы-учился, рассказывал обо всем, а потом спать попросил-ся да ночью и удрал. Разломал ручищами железную решетку в окне на чердаке, исковеркал всю и бежал. Вот это он ложку свернул... Таких мерзавцев я еще не видал. Пришлось бы мне отдуваться, да спасибо полков-нику, дело затушил... -- Поймали его потом? -- спрашиваю я. -- Как в воду канул. Потом, наверно, поймали... Наверное уж в Сибири, а то может и повесили. Опаснейший фрукт. -- А какой он на вид? Богатырь? -- допытывался я.-- А самому хотелось сказать, что решетки в окне были тонкие и подоконник гнилой. -- Какой богатырь. Так, обыкновенный человек. Ну, вроде вас... и рука такая же маленькая, как у вас... Генерал пристально посмотрел на меня, как бы вспо-миная. Этим наш разговор и кончился. Я чувствовал, что старое забыто, и прощаясь, при выходе из кабинета, не мог не созорничать. Хлопая медведя по плечу, а все-таки сказал, как и тогда: -- Бедный Мишка, попал-таки в полицию! Вернувшись в номер, я рассказал и прошлое и на-стоящее во всех подробностях Бурлаку, и он, валяясь по дивану, хохотал с полчаса и отпивался содовой. Этой поездкой я закончил мою театральную карье-ру, и сделался настоящим репортером. 1927 год. Картино.
|
| |
| |
| |